К вечеру я решил, что к миссис Грей не вернусь.
Это было даже приятно — решить так окончательно, стоя под дождём, с тремя фунтами в кармане. Словно я сам отказывался от её комнаты, от продавленного матраса и от чашки с коричневым ободком, которую она всякий раз ставила передо мной ручкой к стене. Чашка была моя. Я купил её за пятьдесят пенсов и почему-то особенно ненавидел, когда миссис Грей к ней прикасалась.
В левом башмаке хлюпало. Я старался наступать на пятку; получалась прихрамывающая, подобострастная походка, и от этого было ещё противнее.
У пекарни пришлось остановиться: женщина с коляской загородила тротуар, никак не могла натянуть на ребёнка прозрачный чехол. Из открытой двери пахнуло горячим маслом. Я отвернулся, но поздно — во рту уже собралась слюна.
— Вам помочь? — спросил я.
Она подняла глаза.
— Спасибо, я сама.
Разумеется, сама. Я ведь тоже предложил не из доброты. Хотел постоять ещё немного у двери.
Телефон завибрировал.
Генри спрашивал, будет ли доклад к утру.
Я написал: «Будет. Переведи половину сейчас».
Три точки появились сразу. Потом исчезли. Я смотрел на них так внимательно, словно человек на другом конце держал перед моим лицом кусок хлеба и раздумывал, дать ли.
«У нас же договорённость после сдачи».
Я стал набирать: «У меня неприятности». Посмотрел на эти слова и стёр.
Неприятности"'! Он бы непременно спросил какие, и пришлось бы объяснять про миссис Грей, а он прочёл бы это где-нибудь за столом, отодвинув тарелку, и, может быть, показал соседу. Нет, Генри был не злой. В этом-то и заключалось самое унизительное: он мог бы помочь и даже забыть об этом через минуту.
«Ладно», — написал я.
И тотчас вслед:
«Только тема сложнее, чем ты думаешь».
Это было мелочно. Шестьдесят фунтов оставались шестьюдесятью фунтами, но мне понадобилось хотя бы на секунду стать человеком, которому он должен быть благодарен.
* * *
В библиотеке я слишком долго возился с пальто.
Снять его сразу было нельзя: под мышкой разошёлся шов. Оставить на себе — тоже нельзя; с подола капало на пол. Я прижал локоть и стал вынимать из кармана телефон, будто именно ради этого и остановился.
Служитель ждал.
— Первый раз у нас?
— Нет.
Ответил я резко, хотя он ничего дурного не спросил.
Он указал, куда пройти. Уже отойдя, я захотел вернуться и сказать ему что-нибудь любезное. Не вернулся: пришлось бы объяснять, зачем возвращаюсь.
За столом напротив сидел старик. Он снял очки, протёр их и посмотрел на меня без всякого интереса. Тем не менее я немедленно раскрыл ноутбук, чтобы он видел: я пришёл работать.
Доклад назывался «Свобода нравственного выбора в романе “Преступление и наказание”».
Название придумал я сам. Генри попросил только, чтобы было «не слишком умно».
Я записал его имя на листке, потом зачем-то зачеркнул и написал своё.
Томас Рид.
Выглядело это так, будто я ещё имел какое-то отношение к собственной работе.
Рядом лежал роман. Я раскрыл его наугад и попал на деньги: кто-то опять считал, занимал, закладывал. До чего же настойчиво все они нуждались в деньгах! На занятиях мы говорили о гордости, о вине, о раздвоении сознания; ни разу — о том, как трудно слушать собственную совесть, когда за стеной хозяйка переставляет посуду и ты по каждому звуку угадываешь, идёт она к тебе или ещё нет.
Телефон засветился.
«Томас, ты сегодня ел?»
Мама.
Я подождал немного, чтобы ответ выглядел естественнее.
«Да».
Она прислала маленькое красное сердце.
Я положил телефон экраном вниз.
Вот теперь следовало работать. Быстро, спокойно: две тысячи слов, несколько цитат. Генри отдаст шестьдесят фунтов, у меня будет ещё одна неделя. Всё было устроено разумно; отчего же мне вдруг так захотелось испортить ему этот доклад, написать что-нибудь невозможное, чтобы он встал перед преподавателем со своим самодовольным лицом и ничего не сумел объяснить?
Старик напротив шуршал страницами.
Я перечитал одну строку. Потом ещё раз.
Раскольников отправлялся к старухе.
Мне помнилось, что прежде, ещё на первом курсе, я находил в нём что-то близкое себе. Теперь это показалось оскорбительным. Я тоже был голоден; я тоже задолжал за комнату. Но мне и в голову не приходило…
Я остановился.
Нет, сравнение было глупое. Совершенно глупое.
Я подложил ладонь под щёку. Только на минуту.
* * *
Меня разбудил стук.
Сначала я решил, что пришла миссис Грей, и успел почувствовать ту особенную ненависть к человеку, перед которым виноват.
— Сейчас, — сказал я.
Никто не ответил.
Стол напротив был пуст. Очки старика остались на раскрытой книге.
Я посмотрел на телефон.
23:46.
Несколько секунд я просто сидел. Потом встал так быстро, что стул ударился о соседний стол.
— Простите!
Слово прозвучало нелепо. Я повторил его тише, уже не зная, к кому обращаюсь.
Дверь оказалась заперта.
Тут меня охватил страх, но вместе с ним — стыдное облегчение. Я не вернусь к миссис Грей. Не потому, что прячусь: меня заперли. Завтра можно будет рассказать об этом даже с раздражением.
Я дёрнул ручку ещё раз — скорее для порядка.
Где-то за стеной кашлянули.
— Эй! Я здесь!
Кашель повторился. Сухой, сердитый.
В конце коридора была приоткрыта дверь. Я шёл к ней, уже приготовив объяснение: работал, заснул, не услышал объявления. Особенно хотелось сказать «работал». Почему-то я был уверен, что человек за дверью станет смеяться.
Ноутбук оставался на столе. Книгу я нёс с собой, сунув между страниц свои заметки.
Я толкнул дверь.
И едва не упал.
Ступенька начиналась прямо под порогом. Я ухватился за перила; ладонь скользнула по чему-то липкому.
Было жарко.
Вот что я заметил прежде всего: не лестницу, не жёлтую стену, не вонь, от которой перехватило горло, — жару. Только что я дрожал в мокрой одежде, а теперь воротник немедленно прилип к шее.
За спиной находился чулан. В углу стояла треснувшая кадка.
Я провёл рукой по стене, отыскивая выключатель.
— Вам куда?
Человек стоял на ступеньку ниже. Молодой, худой; лицо его показалось мне сердитым, но, когда он поднял глаза, я понял, что он боится. Причём боится меня.
— Я… выход ищу.
Он посмотрел вниз, туда, куда вела лестница, потом опять на меня.
Я посторонился.
Он прошёл, прижимая локоть к боку. Из-под пальто на миг показалось что-то тёмное, тяжёлое.
Я уже знал, что это.
Нет, ещё не знал. Можно было вернуться в чулан. Можно было закричать. В конце концов, я спал; спящему человеку ничего не стоит увидеть топор.
Но рука, которой я держался за перила, занозилась. Я потёр большой палец, и выступила кровь.
Внизу хлопнула дверь.
— Родион Романыч! — крикнул кто-то.
Молодой человек вздрогнул, но не обернулся.
Он поднимался к старухе.
Я остался на месте. До сих пор помню, как усердно я тогда думал: сейчас нельзя спугнуть его, нужно сперва понять, осмотреться…
Он поднялся ещё на несколько ступенек.
А я всё осматривался.
Потом наверху тоненько звякнул колокольчик.
И только тут я побежал.
Он обернулся раньше, чем я добежал.
Я хотел схватить его за руку. Именно это и собирался сделать, пока бежал: схватить, оттащить от двери, сказать что-нибудь такое, после чего он уже не сможет. Но он посмотрел на меня — и я остановился.
Не потому, что лицо было страшное. Лицо было несчастное, почти детское, с мелкой дрожью возле рта. От этого всё вдруг стало труднее. Перед человеком с таким лицом нельзя было просто выставить ладонь и сказать: убийца.
— Вы зачем? — спросил он.
Я тяжело дышал.
За дверью скребнул засов.
— Кто там?
Он повернулся к щели.
Я увидел один глаз, острый нос и пальцы на цепочке. Совсем небольшие пальцы. Почему-то я ожидал, что старуха будет крупнее.
— Алёна Ивановна… — начал он.
Я сунул башмак между дверью и косяком.
Сделал это прежде, чем придумал, что скажу.
— И у меня заклад.
Старуха посмотрела вниз.
— Ногу-то убери.
— Одну минуту.
— Убери, говорю. Вломились!
Она нажала на дверь. Боль обожгла пальцы ноги, и я едва не выругался. Всё пошло не так: я ещё ничего не успел объяснить, а уже походил на грабителя.
Я полез в карман.
Телефон зацепился за подкладку. Чем сильнее я тянул, тем крепче он держался. Раскольников стоял рядом и смотрел на мои руки.
— Сейчас, — пробормотал я. — Сейчас.
Подкладка треснула.
Я выхватил телефон и ткнул в кнопку. Экран осветил щель; на стекле появилось старухино лицо.
Она отшатнулась.
Я тоже чуть не выронил аппарат: по ошибке включилась передняя камера.
Несколько секунд старуха смотрела на себя. Потом подняла руку к голове.
Изображение повторило движение.
— Это что же?
— Фотографический прибор. Английский.
Она перевела взгляд на меня. Теперь в нём был уже не один страх.
— Вы англичанин?
— Да.
— А по-нашему откуда?
— Учился.
Я всё ещё держал башмак в щели. Она перестала давить, но и дверь не открывала.
— Дорогая вещь, — сказал я.
Слова вышли слишком поспешно.
Старуха услышала это.
— Дорогие вещи беречь надо. Вон угол отбит.
На экране действительно была трещина. Я разбил его зимой, когда бежал на автобус; до этой минуты мне не приходило в голову, что трещина может оказаться важнее самого чуда.
— На работу не влияет.
— Это ты сказываешь.
Она ещё раз посмотрела на собственное лицо, нахмурилась и вдруг сняла цепочку.
— Ну, проходи. Только ногу убери. Пол мне весь вымочил.
* * *
Раскольников вошёл следом.
Я надеялся — уже потом понял, до какой степени надеялся, — что он уйдёт. Ведь всё испорчено, посторонний человек в квартире, можно спуститься по лестнице, спрятать топор, заболеть, заснуть, сделать что угодно. Он вошёл.
Старуха заперла дверь.
Комната оказалась теснее, чем я представлял. В книге я свободно передвигался по ней, видел всё сразу; здесь стол мешал пройти, за занавеской было темно, а старуха всё время попадала между мной и Родионом.
Я положил роман на подоконник, чтобы освободить руку.
— Вот ваш-то заклад, — сказал Раскольников.
Он протянул свёрток.
— Погоди.
Она не взглянула на него. Поднесла телефон к окну, повернула боком.
У меня мелькнула радость — отвратительная, но настоящая: меня предпочли. Даже здесь, даже теперь я успел обрадоваться, что моя вещь оказалась интереснее.
— Десять рублей, — сказал я.
Старуха подняла глаза.
— А сто не хочешь?
Я не имел ни малейшего представления, сколько следует просить. Десять рублей прозвучали в моей голове убедительно; теперь казалось, что я погубил всё этой цифрой.
— Он стоит гораздо больше.
— Так и неси туда, где больше.
Она протянула телефон обратно.
Я не взял.
Раскольников стоял у шкафа. Правое плечо у него было приподнято, точно пальто стало тесно.
— Вы посмотрите, — сказал я. — Здесь не только это.
Я провёл пальцем по экрану. Вместо камеры открылся список сообщений.
«Томас, ты сегодня ел?»
Я поспешно смахнул его.
— Не мельтеши, — сказала старуха. — Покажи как следует.
В галерее первой оказалась мама: стояла возле кухонного окна с букетом, который купила себе сама, но мне сказала, что подарили на работе.
Старуха приблизила экран к лицу.
— Жена?
— Мать.
— Молодая.
Она сказала это без усмешки. И на одну секунду я совершенно перестал её ненавидеть.
Потом она перевернула телефон и поскребла ногтем потёртый чехол.
— Бумаги есть?
— Какие?
— На вещь. Что твоя.
— Там моя мать.
— Мать твоя, а вещь, может, чужая.
Возразить было нечего.
Я взглянул на Раскольникова. Он смотрел в пол. Губы его двигались, но я не слышал слов.
— Два рубля, — сказала старуха.
— Пять.
Торговаться я начал машинально. И тотчас испугался: я торговался всерьёз. Где-то под ужасом продолжал жить тот же мелкий расчёт, с которым я стоял у пекарни. Два рубля казались унизительно малой ценой за телефон, за мои фотографии, за всю жизнь, оставшуюся по ту сторону стены.
— Рубль.
— Вы же только что сказали два!
— А теперь рубль. Утомил.
Она положила телефон на стол.
Я посмотрел на её руки. Они дрожали. Не сильно, но заметно, когда она стала поправлять цепочку на шее. Старуха тоже боялась. Двое мужчин в комнате; один мокрый, суетливый, другой молчит у шкафа. А она всё-таки торговалась.
— Хорошо, — сказал я. — Рубль.
Раскольников поднял голову.
До сих пор я не знаю, что именно он увидел в моём согласии. Возможно, ничего. Но лицо его изменилось: мелькнула торопливая, злая решимость человека, которому наконец перестали мешать.
Старуха повернулась к нему.
— А ты чего принёс?
— Не надо! — выкрикнул я.
Она замерла.
— Чего не надо?
— Туда нажимать. Вы… сотрёте.
Телефон лежал на столе. Она к нему не прикасалась.
Я увидел, как это дошло до неё.
Потом увидел топор.
Он уже был над её головой, и всё, что я столько времени собирался сказать, исчезло. Я бросился вперёд, зацепился бедром за стол и схватил железо.
Ничего героического не случилось. Я только страшно испугался боли и сразу захотел отпустить.
Топор дёрнулся. В ладони стало горячо.
— Пусти! — сказал я.
Сказал по-английски.
Родион смотрел прямо на меня. Наши лица были близко. Я чувствовал его дыхание и вдруг понял, что он сильнее, чем кажется; ещё мгновение — и я не удержу.
— Пусти, — повторил я уже по-русски.
Старуха закричала.
Он рванул руку. Я повис на ней всем телом, и мы ударились о шкаф. Стекло лопнуло с таким звоном, будто разбилось сразу несколько окон.
Топор упал.
Я наклонился за ним.
Это была ошибка.
Когда я выпрямился, Раскольников уже стоял у двери. Засов не поддавался. Он дёргал его обеими руками, торопливо, по-детски, и почему-то именно это я запомнил яснее всего: человек пришёл убить и не мог справиться с дверной щеколдой.
— Задержи! — завизжала старуха. — Держи его!
Я шагнул к нему.
Он обернулся.
Я мог ударить. Топор был у меня; он это увидел, и я увидел, что он увидел.
От этой возможности меня затошнило.
Щеколда стукнула. Он выскочил на лестницу.
Я остался стоять.
* * *
В комнате вдруг стало слышно, как капает кровь.
Она стекала по пальцам на рукоять, потом на пол. Я смотрел на красные капли с нелепым недоверием: из такой небольшой раны не должно было вытекать столько крови.
Старуха прижалась спиной к стене.
— Положи.
— Я вас…
— Положи!
Я опустил топор на пол. Осторожно, словно можно было ещё разбить что-нибудь.
Она перевела дыхание.
На щеке у неё был тонкий порез от стекла. Больше ничего. Она стояла живая, с растрепавшимися волосами, и смотрела на меня с ненавистью.
Мне понадобилась благодарность. Немедленно, здесь же. Хоть одно слово, которое подтвердило бы: я сделал правильно, всё это произошло не зря, теперь мы понимаем друг друга.
— Он хотел вас убить, — сказал я.
— Видела.
— Я остановил.
Она посмотрела на раскрытую дверь.
— А выпустил зачем?
Я открыл рот и не ответил.
Снизу послышались шаги. Кто-то спрашивал, где кричали.
Старуха набрала воздуха.
— Сюда! Разбойники!
— Я не с ним.
Она молчала.
— Вы же видели!
— Вместе пришли.
Вот тогда я по-настоящему испугался.
Я оглянулся на окно, на свой роман, на телефон. На экране всё ещё была мама с букетом. Я потянулся к нему здоровой рукой.
— Не трогай! — крикнула старуха.
— Это моё.
— Стой где стоишь.
В дверях появился бородатый человек в жилете. За его плечом выглядывала женщина. Оба посмотрели сначала на топор, потом на мою руку.
— Запри, — сказала старуха.
Бородатый вошёл.
Я хотел показать ему рану, объяснить, как держал лезвие, но он схватил меня выше локтя и повернул лицом к стене. Боль дошла до плеча. Я вскрикнул; женщина в дверях отступила.
— Спокойно, — сказал он.
Я и был спокоен. Никогда ещё я не старался так старательно казаться спокойным.
Из-за его плеча старуха разглядывала меня. Уже не кричала. Прикидывала что-то.
— Имя? — спросил бородатый.
— Томас Рид.
— Кто?
Я повторил.
Старуха вдруг подалась вперёд.
— Постой-ка. А ты меня по имени откуда знал?
— Он назвал. Тот, который…
— Не про меня. Ты его назвал. Ещё прежде, на лестнице.
Я не помнил, чтобы называл. Может быть, вырвалось, когда бежал. Может быть, потом, когда он поднимал топор.
— Значит, знакомы, — сказал бородатый и крепче сжал мою руку.
Я посмотрел на книгу у окна.
Она лежала раскрытая, обложкой вверх.
Дотянуться до неё я уже не мог.
Я думал, меня сейчас свяжут. Вместо этого велели сесть.
Бородатый придвинул стул ногой, держа меня за ворот, как человека, который непременно воспользуется всяким послаблением. Я сел и почувствовал, что могу заплакать. Не от боли: оттого, что наконец позволили сесть.
В прихожей теснились люди. Всем хотелось видеть топор, а меня рассматривали уже потом, разочарованно: бледный, мокрый, ничем не примечательный. Старуха рассказывала, как я вошёл. С каждым повторением я входил всё решительнее.
— Башмаком дверь подпёр"'!
— Я спасал вас.
— А кто тебя просил?
На это у меня ответа не было. В голову пришло, что никто меня и в библиотеку не загонял. Можно было поехать к матери, попросить ужин, выслушать несколько вопросов. Но я предпочёл всё это; разумеется, не именно это, однако сейчас различие казалось несущественным.
Высокая женщина протиснулась через прихожую и остановилась у разбитого шкафа. В руках у неё был узел. Она смотрела на сестру, не замечая стекла под ногами.
Лизавета.
Я узнал её с такой силой, что едва не встал. Вот кого здесь не должно было остаться в живых. Она перевела на меня глаза, и я вдруг испугался, что моё знание у меня на лице.
— Убери, — сказала старуха, указывая на осколки.
Лизавета наклонилась.
— Не рукой! — вырвалось у меня.
Она выпрямилась; узел прижала к животу. Старуха сердито посмотрела на меня, словно я отнял у неё право распоряжаться собственной сестрой.
За Лизаветой вошла девушка в поношенной накидке. Я не обратил бы на неё внимания, если бы она не попросила:
— Принесите воды.
Говорила она тихо, и никто не двинулся.
Тогда девушка сама прошла к кувшину. Бородатый посторонился, всё ещё держа меня за ворот. Она взглянула на его руку.
— Он не уйдёт.
— Тебе почём знать?
— Ему худо.
Мне захотелось немедленно доказать, что это неправда. Я даже выпрямился. От этого чёрные точки поползли по её лицу.
Она присела передо мной. От её накидки пахло улицей, пылью и чем-то слабым, сладковатым. Я попытался вспомнить, как выглядела Соня на иллюстрации в нашем учебнике, и тут же устыдился: девушка разрезала прилипший к ладони платок, а я подыскивал ей сходство с картинкой.
— Пальцами можете?
Я пошевелил.
— Хорошо. Теперь не шевелите.
— Вы Соня?
Она перестала разворачивать ткань.
— Мы встречались?
— Нет. Мне… говорили.
Старуха услышала.
— И эту знает! Всех-то он знает!
Я хотел отнять руку, но девушка удержала её. Не ласково; с досадой, как удерживают непослушного ребёнка.
— После поговорите.
Это было первым, что она сделала для меня: на несколько мгновений избавила от необходимости объяснять себя.
* * *
Меня повели в участок, когда уже смеркалось. Телефон, погасший во время суматохи, сунули в карман бородатому. Книгу никто не взял; я попытался напомнить и получил локтем под рёбра.
На лестнице я задержался возле чулана.
Кадка стояла на месте. За ней — обыкновенные кирпичи.
Я успел коснуться стены. Сухая пыль осталась на пальцах.
— Чего стал?
Если бы там была дверь, я убежал бы. Не подумал бы ни о старухе, ни о Лизавете, ни даже о человеке, который ушёл с намерением убить и теперь, возможно, искал другую дверь. Я убежал бы к своему ноутбуку, к задолженности за комнату, к Генри. Всё это вдруг показалось мне поразительно лёгким.
На улице Соня подошла с другой стороны.
— Лизавета говорит, вы не пускали его к сестре. Я скажу.
— Вы же не видели.
— Рану видела.
Я посмотрел на неё. До этой минуты мне казалось, что помощь должна сопровождаться уверенностью в моей невиновности. Она уверенности не обещала, а всё-таки шла.
— Зачем вам это? — спросил я.
Вопрос прозвучал грубо. Она чуть отодвинулась.
— Платок потом вернёте, — сказала она.
Я уже тогда мог догадаться, что она не любит объяснять свою доброту. Но предпочёл решить, что понравился ей.
Утром меня отвели в комнату, где на подоконнике остывал чай.
Человек в халате попросил подождать и стал искать под столом туфлю. Я ждал стоя. Он заметил это, обрадовался, точно нашёл не туфлю, а удачный повод начать знакомство.
— Да садитесь же. Вы у нас ещё не приговорённый.
Порфирий Петрович.
Имя я на этот раз удержал. От усилия даже заныло в челюсти.
— Рука-то болит?
— Немного.
— Это вы напрасно. Здесь доктору скажете «немного», так он и пойдёт. Студент?
— Да.
— Русскому где учились?
Я объяснил про бабушку, про мать, которая сердится по-русски и всякий раз уверяет, что иначе меня не проймёшь. Окончательно язык я выучил в университете. Пока говорил, мне стало легче: существовал по крайней мере один вопрос, на который можно было ответить правду целиком.
Порфирий слушал с удовольствием. Потом достал моё удостоверение.
— А год рождения тут удивительный.
Я молчал.
— Ошиблись?
— Нет.
— Тогда вы уж сами объясните. Я арифметику помню ещё.
Я рассказал про библиотеку. Не всё: про книгу пока умолчал. Человек, который только что искал туфлю, не имел права знать обо мне всего. Во всяком случае, так мне казалось.
Он ни разу не перебил. Когда я закончил, долго разглядывал карточку, и мне вдруг почудилось, что он поверил.
— Хорошо сделано, — сказал он. — Портрет маленький, а ухо ваше в точности. Вещь тоже занятная. Процентщица её в залог принять хотела, теперь утверждает, что никогда не видывала. Боится ответственности за воровское, понимаете?
Он вернул мне телефон. Экран остался чёрным.
— Испортился?
— Разрядился.
— Вот оно как. А зарядить чем?
— Здесь нечем.
— Удобно, — произнёс он и сейчас же смягчил голос: — Нет, я не вам в упрёк. Нам всё неудобно, что проверить нельзя.
Я возненавидел его. Точнее, очень захотел возненавидеть: тогда можно было бы перестать надеяться на справедливость и только обороняться.
Он позвал кого-то за дверью. Вошла Лизавета, села на самый край стула. Я едва не улыбнулся ей, но вовремя понял, как это будет выглядеть.
— Сестра ваша что говорит теперь?
— Что он железо держал, — ответила она, не глядя на меня. — За остриё.
— Это она видела?
— Видела. Только сердится.
— На кого?
Лизавета не ответила.
Порфирий кивнул, будто и это записал.
Когда она вышла, он попросил показать ладонь. Поднял край повязки, не касаясь раны. Я увидел свою руку его глазами: не свидетельство благородства, а порез, который ещё надо объяснить.
— Вы его оттолкнули, — сказал он. — А дальше?
— Дальше он убежал.
— И фамилию вы знаете, и намерение знали прежде. Вражды с ним не имеете?
— Я никогда раньше его не видел.
— А я его, случалось, видел. Через родственника. Молодой человек самолюбивый. Ну, это у нас почти необходимое свойство молодого человека.
Я посмотрел ему в лицо. Он не улыбался.
— Вы за ним пошли, — продолжал он. — Отчего не окликнули снизу? Не позвали дворника?
Такие простые вопросы! Я всю ночь рассказывал себе о мгновенном решении, о том, что успел, а он вынул из рассказа всего две минуты — и в них оказалось столько ненужного.
— Не знал, что делать.
Порфирий впервые отвёл глаза.
— Это возможно.
Он выложил на стол листок с зачёркнутой фамилией Генри.
— У окна нашли. Переведёте?
Я перевёл заголовок. «Свобода нравственного выбора» в этой комнате звучала особенно дурно.
— Ваше сочинение?
— Заказное.
Пришлось рассказать и об этом.
— Значит, одному молодому человеку совесть приготовляете, другого от топора отнимаете, — сказал Порфирий. — А себе что оставили?
Я покраснел.
— Вы смеётесь.
— Бывает. Но сейчас мне любопытно.
Он отпустил меня под условием назвать жильё и являться по требованию. Сказал, что показания проверят, на моём спасении дела никто не заканчивает. Телефон и карточку оставил мне; имя и адрес матери записал отдельно, долго переспрашивая английские буквы.
У двери я всё-таки спросил:
— Почему вы мне верите?
— С чего вы взяли?
На лестнице ждала Соня. Возле неё стоял высокий, всклокоченный человек, который сразу заговорил о комнате и переводах, словно опоздание англичанина было единственным, что мешало ему наладить весь город.
Это был Разумихин. Я едва не назвал и его.
Комната у Капернаумова имела то достоинство, что в ней нельзя было ходить взад и вперёд. На третьем шаге приходилось садиться. Для моего состояния это оказалось полезно.
Разумихин принёс бумагу, словарь и два торговых письма. Спросил, способен ли я переводить с английского. Я чуть не обиделся.
— Говорить одно, а чтоб купцу убытка не вышло — другое, — объяснил он. — За первое письмо получите аванс. Только к завтрашнему утру. К утру, слышите? Не к тому, которое после обеда.
Он дал мне денег на хлеб. Я сказал, что верну.
— Да уж верните. А то все непременно обещают, и я всякий раз почему-то радуюсь.
Соня жила рядом, через двор. Я хотел поблагодарить её за комнату, но она сказала, что договорилась не она, а хозяйка, и этим испортила мне красивую фразу.
Вечером я снял пальто, положил его на стул и вдруг увидел, до какой степени оно неуместно. Твид, знакомая штопка, ярлык магазина внутри: всё это ещё вчера было бедной одеждой, а теперь — единственным доказательством существования места, где я мог купить бедную одежду.
Спать я боялся. Если проснусь в библиотеке, что будет с этими людьми? Старуха снова погибнет? Соня так и останется стоять на лестнице с чужим платком? Я старался не думать, что больше всего меня страшит возможность проснуться никому не нужным студентом.
Дверь открылась без стука.
Раскольников вошёл, положил на стол мою книгу и сел.
Я встал. Между нами оказался стул с пальто, и я обрадовался этому препятствию.
— Где взяли?
— Лизавета несла вам. Я встретил на лестнице.
— Она вам отдала?
— Сказал, что передам. Передал, как видите. Мне тоже есть что спросить.
Он смотрел на повязку, и от этого моя рука начала болеть сильнее.
— Уходите.
— Вы её читали?
Он коснулся книги двумя пальцами, будто она была мокрой.
— Да.
— Всю?
— Да.
Он засмеялся; один раз, почти беззвучно.
— А я думал, записка. Насмешка какая-нибудь. Открыл посередине, увидел фамилию…
Он замолчал.
Я придвинул роман. Английские строки стояли на своих местах.
— Вы знаете английский?
Родион посмотрел на меня с усталой злостью.
— Там по-русски.
Я прочёл предложение вслух. Он повторил его по-русски, до последнего слова. Я перевернул страницу, он ткнул в строчку ногтем. Мы проделали это ещё дважды. Потом он отнял руку.
— Довольно. Вы-то откуда это взяли?
— В библиотеке.
— Не книгу! Это всё!
Он резко поднялся. Я отступил к кровати.
— Я не писал её.
— Зато пришли вовремя.
Вот что его мучило. Не чудо, не собственная фамилия на чужих страницах: я видел его прежде, чем он успел объяснить себя.
— Вы могли уйти, — сказал я. — Пока мы торговались.
— Мог.
Он произнёс это так просто, что я растерялся. Мне нужен был спор, оправдание, хоть какая-нибудь отвратительная мысль, которую я сумел бы разбить. С его коротким «мог» ничего нельзя было сделать.
Я открыл место убийства. Прочёл несколько строк. Старуха по-прежнему падала. Лизавета по-прежнему поднимала руку, слишком поздно и беспомощно.
— Здесь неправда, — сказал я.
Родион перегнулся через стол.
— Где?
Я показал. Он прочёл медленно. Лицо у него обмякло.
— Её-то… — сказал он и не договорил.
Впервые за весь вечер он забыл обо мне.
Я хотел закрыть книгу; он удержал страницу.
— Дальше что?
Я не ответил.
Он сам стал листать к концу. Я наблюдал за ним с гадким ожиданием: сейчас прочтёт, сейчас наконец испугается как следует.
— Восемь лет, — произнёс он.
Листал дальше. Остановился. На этой странице было имя Сони.
— Вы и её уже знаете?
— Она перевязала мне руку.
Он посмотрел на меня долго, пристально, и я понял: пока я думал только о топоре, произошло ещё что-то, о чём в моём романе, возможно, не было ни слова.
Наутро я принёс Соне платок.
Она разворачивала на столе детскую рубашку, которую ей дали перешить. Шов возле плеча был распорот; из ткани торчали короткие нитки. Я положил выстиранный платок рядом и сказал:
— Кажется, пятно осталось.
— Осталось.
Я ожидал: ничего, не беспокойтесь. Она рассматривала пятно. Потом сложила платок и убрала в ящик.
— Я куплю другой.
— Зачем? Этим ещё можно пользоваться.
В её комнате всё, по-видимому, ещё можно было использовать. На блюдце лежали крючки от одежды; свеча была надставлена куском другой свечи. Я смотрел на эти вещи с тем деликатным ужасом, с каким благополучный человек рассматривает бедность. И ведь сам не имел денег на обед"'! Но теперь я был англичанином, пришедшим из века электричества, а она — бедной Соней, и мне очень хотелось, чтобы она это почувствовала.
— Я знаю вашего отца, — сказал я.
Она сразу подняла голову.
— Видели его? Где?
— Нет. То есть не лично.
Пришлось достать книгу.
Я начал осторожно. Объяснил, что в моём времени живёт — жил — человек, который написал о Петербурге. Чем больше я поправлялся, тем хуже выходило. Соня слушала, держа иголку в пальцах.
— Обо всех?
— Нет. О некоторых.
— Почему же о нас?
Я приготовился объяснять славу Достоевского, но вопрос был о другом.
— Не знаю.
Она взяла роман. Разумеется, тоже читала по-русски. Сперва водила пальцем, словно не доверяла буквам; потом перевернула несколько страниц. Я узнал место и потянулся к книге, однако она отодвинула её.
На щеке у неё выступило пятно.
— Это отец рассказывал?
Я молчал.
— Чужим людям?
Она прочла ещё строчку и закрыла роман так бережно, что мне стало страшно.
— Зачем вы мне дали?
— Я хотел объяснить.
— Что вы знаете.
— Что могу помочь.
Она положила руки на колени. На указательном пальце виднелись следы уколов.
— А когда вчера пришли, тоже об этом думали?
Я мог солгать. Она давала мне эту возможность: смотрела не сердито, а почти с надеждой. Мне оставалось сказать, что видел только её, что ничего не вспомнил. Я сказал:
— Вспомнил.
Она кивнула.
Долгое время мы молчали. Из соседней комнаты доносился детский плач; кто-то утешал ребёнка, повторяя одно и то же слово с возрастающим раздражением.
— Там дальше про меня есть? — спросила она.
— Есть.
— Не говорите пока.
Я убрал книгу. У меня в голове теснились оправдания: любой на моём месте, я ведь не виноват, я всего лишь прочёл. Она наклонилась к шитью, и я увидел, что не попадает ниткой в ушко.
— Позвольте.
— Я сама.
Я остался стоять у двери дольше, чем требовала вежливость. Ждал, чтобы меня отпустили без обиды. Соня не подняла глаз.
* * *
Весь день я переводил торговые письма. Одно было написано человеком, который хотел получить товар немедленно, а платить собирался после того, как сам разбогатеет. Я подобрал ему такие почтительные выражения, что под вечер почувствовал почти уважение к мошеннику.
Разумихин пришёл за работой и принёс хлеб.
— Чего нос повесили?
— Обидел человека.
— Виноваты?
— Не совсем.
— Значит, ещё не извинились.
Я хотел возразить, но он уже считал страницы.
Назавтра Соня сама постучала ко мне. Я вскочил, заранее радуясь примирению.
— Про отца, — сказала она. — Вы что-нибудь знаете?
Я увидел, какой ценой дался ей этот вопрос, и на секунду почувствовал власть. Тут же испугался себя.
— Надо найти его, — ответил я.
Мы искали Мармеладова три вечера.
На первом я был уверен, что помню всё. На втором сердился на собственную память, на одинаковые переулки, на Соню, которая отставала, потому что ей приходилось расспрашивать людей. На третьем мне хотелось признаться, что никакой пользы от меня нет, но я боялся: тогда она перестанет ходить со мной.
Я помнил экипаж, толпу, кровь. Не помнил часа. Прежде такие подробности казались мне принадлежностью сюжета; теперь от них зависело, у какой двери стоять.
Мармеладова мы нашли возле трактира. Он разговаривал с мальчиком, продававшим что-то на лотке, и держал его за пуговицу. Мальчик всё время поворачивал голову к прохожим, боясь упустить покупателя.
Соня остановилась.
— Папа.
Он обернулся. Лицо у него сделалось торжественным и жалким. Он сразу начал объяснять, что именно сегодня всё переменилось, что есть обстоятельство, чрезвычайно важное обстоятельство…
Я слушал, косясь на мостовую.
— Пойдёмте домой, — сказал я.
Он заметил меня и выпрямился.
— А это кто же с тобой, Сонечка?
Она назвала меня. Он снял шляпу, заговорил об Англии, о государственном устройстве, затем внезапно спросил, не нуждается ли англичанин в переводчике. Я ответил слишком быстро, что не нуждается.
Мармеладов надел шляпу обратно.
Этот маленький жест до сих пор мне неприятно вспоминать.
Он пошёл впереди нас, выбирая сухие места. Соня рассказывала ему про заказ на рубашки; он кивал, не слушая. У перекрёстка остановился и полез в карман.
— Погоди. У меня для маленькой…
На мостовую упала медная монета.
Он шагнул за ней.
Я услышал крик извозчика, увидел, как Соня бросилась вперёд, и схватил её сзади за накидку. Ткань затрещала. Мармеладов уже наклонился; я вцепился в его ворот и потянул на себя вместе с Соней, неловко, почти падая.
Лошадь ударила копытом совсем рядом.
Мы оказались у стены. Извозчик ругался. Мармеладов сидел на земле и смотрел на разорванный ворот, точно это и было происшествие.
— Монета… — сказал он.
Соня опустилась перед ним на колени.
Я стоял, хватая воздух ртом. На секунду мне захотелось крикнуть собравшимся, что без меня сейчас было бы, что они даже не знают! Никто не смотрел на меня. Какой-то прохожий помогал Мармеладову подняться, извозчик оправдывался, Соня плакала и сердилась на отца.
Я поднял монету. Отдал ей.
Она сжала её так, словно могла остановить всё ещё раз.
* * *
Катерина Ивановна встретила нас словами, что давно ждала чего-нибудь подобного. Потом заметила кровь на вороте мужа и побледнела.
Кровь была моя: рана открылась, когда я тянул его с мостовой.
Я хотел немедленно объяснить это. Соня опередила; Катерина Ивановна велела мне сесть, отчитала мужа и принялась искать чистую ткань. Она говорила без остановки, кашляла, снова говорила, а дети старались не попадаться под ноги. Самая маленькая подошла к Мармеладову и потрогала его мокрый рукав.
Он заплакал.
Мне стало не по себе. В романе его смерть всё завершала с жестокой ясностью; здесь надо было снять сапоги, достать воды, решить, кто завтра понесёт заказ. Он остался жив, и от этого никому не стало сразу легко.
Врач, которого привёл Разумихин, осмотрел его, потом задержался возле Катерины Ивановны. Она сначала смеялась, что некогда ей болеть, а после отвернулась к окну. Соня слушала тихие распоряжения; я стоял рядом, бесполезный со всей моей будущей медициной, которая помещалась в мёртвом телефоне.
Поздно вечером мы вышли во двор.
— Вы меня за накидку дёрнули, — сказала Соня.
— Простите.
— Нет. Хорошо, что дёрнули.
Я засмеялся от облегчения. Она тоже попробовала улыбнуться.
— Там отец умер? — спросила она.
Я кивнул.
Соня долго смотрела на освещённое окно. За ним кто-то двигался, заслоняя свет.
— А теперь мне страшно спать, — сказала она. — Как будто отвернусь, а он опять туда пойдёт.
Я хотел пообещать, что не пойдёт. Вместо этого спросил:
— Посидеть с вами?
Она подвинулась на ступеньке.
В ту ночь мы почти не разговаривали. Я считал, что должен охранять её от страха; потом задремал, прислонившись к стене, и проснулся оттого, что она осторожно поправляла под моей рукой сложенную накидку.
На одиннадцатый день я понял, что начинаю забывать мамин голос.
Лицо помнил совершенно ясно, а голос приходилось вызывать усилием. Я повторял про себя её обычные слова и слышал только собственный русский, с бабушкиными интонациями. Позднее окажется, что в Лондоне прошли часы. Тогда я этого не знал и воображал, как мать звонит миссис Грей, как та говорит о задолженности, как обе вдруг замолкают.
Я снова пошёл к чулану.
Старухин дом стал мне противен до тошноты. Дворник уже узнавал меня; я соврал, что оставил вещь. Это было почти правдой.
В чулане я зажёг свечу. На стене были мои вчерашние царапины. Я принёс роман и решил прочитать вслух начало: не верил, что поможет, но прежде чем признать себя сумасшедшим, хотелось испробовать и эту глупость.
Свеча капала на пальцы. Я неловко перехватил книгу; из-под задней обложки высунулся узкий библиотечный листок. До сих пор я принимал его за закладку. На нём были номер выдачи и штамп; один угол загнулся и мешал закрыть переплёт.
Я расправил угол ногтем.
Свеча погасла.
Вместо кирпича передо мной был белый коридор.
Я не сразу шагнул. Стоял, прижав книгу к животу, и смотрел на зелёного человечка над дверью. Знак запасного выхода. До чего же радостно было увидеть человечка, который точно знает, куда бежать!
Из вентиляции тянуло прохладой.
Я вошёл.
В читальном зале ещё лежали очки. Ноутбук стоял там, где я его оставил. Часы показывали начало восьмого утра, дату следующего дня. Я потрогал стол; от этого, совершенно неожиданно, затряслись колени.
Дома.
Надо было немедленно бежать к выходу, к телефону охраны, к кому угодно. Вместо этого я вернулся к чулану. Лондонская дверь открывалась теперь в петербургский сумрак. Кадка, трещина, огарок на полу.
Закрыл книгу — за дверью оказалась стена служебной ниши. Раскрыл, расправил листок — кадка вернулась.
От уголка листка отломилась белая крупинка.
Я поднял её. На пальце она рассыпалась.
* * *
Сотрудница библиотеки возмутилась совершенно справедливо. Меня искали при закрытии, я не откликнулся, ушёл спать неизвестно куда; теперь ещё рассказываю, будто проснулся среди ночи и не сумел связаться с охраной. Я слушал с благодарностью. В её раздражении было столько порядка!
Мне принесли стакан воды, записали имя и вывели. Ноутбук я держал под мышкой, книгу прижимал больной рукой. На вопрос, где порезался, ответил: стеклом. Женщина посмотрела на повязку и посоветовала показаться врачу.
На улице шёл дождь.
Я постоял под ним, потом рассмеялся. Прохожий обошёл меня стороной.
В магазине телефонов попросил зарядить аппарат. Молодой продавец указал на розетку и вернулся к своему экрану. Через несколько минут телефон ожил. Сообщения Генри, миссис Грей, матери. От банка — давно предложенная кредитная линия, которую я до этого не решался открыть.
У меня в голове мгновенно возникла Соня. Не просто Соня: Соня, которой я приношу еду, лекарства, тёплую одежду. Она поднимает глаза, я небрежно говорю, что всё это достать нетрудно…
Я открыл банковское приложение.
Продавец спросил, всё ли в порядке. Я ответил, что да, и прикрыл ладонью экран, будто он мог увидеть не сумму, а то, что я собирался за неё купить.
Первый заказ был скромный: зарядка, переносной аккумулятор, перевязочные материалы. Продукты купил рядом. Пока ждал готовности заказа в аптеке, позвонил маме.
— Ты простыл? — спросила она.
— Немного.
— Приедешь?
Я смотрел на пакет с бинтами.
— Скоро.
— Томас.
Одного имени ей хватало, чтобы испортить любую мою ложь.
— Я позвоню вечером, — сказал я.
* * *
Книгу я уже числил среди своих вещей, хотя она принадлежала библиотеке. По читательскому билету прошёл снова, дождался, пока коридор опустеет, и раскрыл её перед служебной дверью.
Пакеты застряли в проёме. Я испугался, потянул слишком сильно; треснула пластиковая ручка. Из пакета выкатилось яблоко и покатилось вниз по петербургским ступеням.
Я бросился за ним, прижимая роман к груди. Яблоко подхватила женщина с ведром.
— Ваше?
Я кивнул.
Она отдала и пошла дальше, не подозревая, что только что приняла участие в чуде.
Внизу, возле ворот, меня ждал Родион.
Он посмотрел на пакеты, потом на дверь за моей спиной.
— Так, — сказал он. — Значит, выход всё-таки есть.
Я велел Родиону отойти.
Сказал это таким голосом, каким со мной разговаривали люди, имевшие право куда-нибудь меня не пустить. Он усмехнулся. Я почувствовал, что покраснел, и от этого заговорил ещё грубее.
— Вы следили?
— Да.
— Зачем?
— Хотел знать, откуда вы взялись.
Мне показалось, что он сейчас отнимет книгу. Я перехватил её здоровой рукой. Пакет ударил меня по колену; внутри звякнула банка. Родион посмотрел на неё, и вдруг вся наша встреча стала до смешного похожа на ссору двух людей возле лавки.
— Продукты, — сказал я зачем-то.
— Вижу.
— Для больных.
— А я и не спрашивал.
Он стоял в стороне от прохода. Я мог уйти, но не уходил: хотелось добиться, чтобы он признал моё право быть здесь с этими пакетами.
— Старуха вас назвала, — сказал я. — Вы это знаете?
— Знаю. Вызывали. Ходил.
— И что?
— Полагаете, сейчас вам расскажу, что говорил, а вы поправите по книге?
Он отступил ещё на шаг.
— Идите. У вас молоко, кажется, течёт.
Крышка на бутылке действительно была плохо завинчена. Я ушёл, ощущая на бедре холодную влагу и ненавидя его за то, что он заметил.
* * *
Соня раскладывала покупки, молча рассматривая каждую вещь. Я объяснял: это для раны, это можно хранить долго, это маленьким. Ждал изумления. Она спросила:
— А вы там были дома?
— В Лондоне.
— У матери?
— Позвонил.
— Почему не съездили?
Я запнулся. Ведь можно было. До сих пор я рассказывал себе, что торопился вернуться, пока дверь не закрылась; но дверь закрывалась только вместе с книгой, и книга была у меня.
— Не успел.
Она взяла бутылку и вытерла полотенцем.
— А деньги?
— Одолжили.
— Кто?
— Банк.
Я хотел объяснить ей всю систему, проценты, удобство приложения, но по мере объяснения это становилось всё менее похоже на удобство.
— Чем отдавать будете?
— Найду работу.
Она взглянула на бумаги возле моей кровати.
— Эту ещё не закончили.
Я обиделся. Притащил ей полпакета будущего, а она считала чужие рабочие часы.
Соня достала шоколад. Я сказал, чтобы попробовала. Она отломила маленький кусочек, затем разделила остальное для детей. Одну дольку завернула обратно.
— Вам оставила.
Я чуть не ответил, что могу купить ещё. К счастью, рот был занят.
* * *
На другой день я привёл её к чулану.
Она не пошла сразу. Спросила, кто знает об этом, можно ли будет вернуться, что происходит с человеком, когда он переступает порог. Я отвечал слишком уверенно, пока не понял, что почти ничего не знаю.
— Покажите, — сказала она.
За дверью включился свет. Соня отшатнулась и схватила меня за рукав. Я обрадовался её испугу: теперь я был необходим.
Она протянула руку, не переходя порога. Пальцы осветились белым. С той стороны прошёл человек с тележкой, не глядя в нашу нишу. Колёса тихо шуршали по гладкому полу.
— Он нас не видит?
— Не посмотрел.
Ей понадобилось обдумать эту разницу.
Я закрыл книгу. В чулане потемнело; на пол упала ещё одна крупинка бумаги.
Соня наклонилась раньше меня.
— Это оттуда?
Я показал листок. Уголка уже не было.
— Когда весь?.. — Она не договорила.
— Не знаю.
Она долго держала крупинку на ладони. Потом осторожно положила её на переплёт, словно даже эту малость можно было сберечь для дороги.
Порфирий пришёл в тот день, когда я ждал Соню.
Увидев его, я невольно посмотрел за плечо — не идёт ли она следом. Он заметил и улыбнулся так, будто застал меня за приготовлением подарка.
— Помешал?
— Нет.
— Тогда сяду. У вас здесь самому себе помешать можно, тесновато.
Он подвинул стул и устроился возле стола. Роман лежал под переводами. Я сразу начал думать, насколько заметен край обложки.
Порфирий взял пустую упаковку бинта.
— Вчера ещё денег не было, а сегодня такая аптека. Из дома прислали?
— В долг взял.
— У кого?
Я назвал банк. Он попросил повторить, произнёс название с удовольствием и достал записную книжку.
— По какому адресу располагается?
Пришлось снова рассказывать про дверь.
На этот раз он не стал скрывать, что не верит. Слушал почти с сожалением, и я предпочёл бы насмешку.
— Пойдёмте, — сказал я. — Я покажу.
Ключевое слово было «я». Сейчас я встану, поведу его, открою, и он наконец посмотрит на меня иначе.
Но он не поднялся.
— Поглядим непременно. Сегодня мне другое нужно. С Родионовым показанием ваше не сходится.
— С каким?
— Он говорит: вы его ударили прежде, чем старуха закричала.
— Я схватил за руку"'!
— Так и запишем.
Я сжал здоровую ладонь в кулак.
— Вы же понимаете, что он врёт.
— Допустим. А вы правду всю сказали?
Я посмотрел на бумаги. Он тоже посмотрел.
— Книгу нашли? Ту, с которой к процентщице явились?
Я вытащил её. Порфирий не взял, только рассмотрел потёртую обложку.
— И это о чём же?
— О нём. О вас.
Он улыбнулся; затем, заметив моё лицо, перестал.
— Вот как.
Я уже был готов раскрыть нужную страницу, заранее наслаждаясь его замешательством. Но вспомнил Соню с иголкой в руке и положил ладонь на обложку.
— Не сейчас.
— Отчего?
— Вы можете… Вам будет неприятно.
Порфирий слегка приподнял брови.
— Сочинение на мой счёт? Вы уж не берегите. Мне про себя доводилось слышать вещи удивительные.
За стеной заплакал ребёнок, и мы оба невольно прислушались. Эта короткая тишина спасла меня от торжества: я вдруг представил, как покажу чужому человеку его сокровенную мысль и стану смотреть, что он сделает. Ради чего? Чтобы он перестал считать меня лжецом. Недурная цена за честное имя.
— Я принесу, — сказал я. — Позже.
— Смотрите, обещали.
Он встал, провёл ладонью по колену и вдруг заговорил без улыбки:
— Вы полагаете, раз старуха жива, всё уже хорошо. А она боится дверь отворять. Сестру из дому не выпускает. Лизавета теперь шитьё на ночь берёт, днём не может. У вас история окончилась счастливо, а они в ней остались.
Я не нашёлся что ответить.
Порфирий кивнул, словно и не ждал ответа.
У дверей он столкнулся с Соней, поздоровался, посторонился. Она вошла с узелком. Я заговорил о том, как он ко мне придирается. Соня выслушала и спросила:
— А Лизавету вы навещали?
Я понял, что сейчас опять обижусь, и сел, чтобы не начать ходить по комнате с видом несправедливо обвинённого.
— Кто вам сказал про дверь?
Соня убрала руку с перил.
— Родион Романович.
Я посмотрел на другой берег. Музыка там наконец смолкла.
— Что именно?
— Что вы домой ходили. А потом вернулись.
— Он сам ничего не видел.
— Но вы ходили?
Я кивнул.
Она подождала. Мне захотелось объяснить, почему не рассказал ей раньше: не было случая, не был уверен, боялся напугать. Объяснений хватало. Только ни одно не мешало мне мысленно представлять, как я увезу её в Лондон.
— Покажете? — спросила она.
Я повернулся так быстро, что она отступила от перил.
— Сейчас?
— Если можно.
*
По дороге я говорил больше, чем следовало.
Рассказывал о библиотеке, о том, как вышел в коридор и услышал обычную человеческую речь. О магазинах, где еду можно выбирать самому, брать с полок. Соня спросила, не воруют ли.
Я засмеялся.
Потом увидел её лицо и перестал.
— Воруют. Конечно, воруют.
Она кивнула, как будто это делало мой мир понятнее.
У старухиного дома я замедлил шаг. Соня посмотрела наверх.
— Здесь?
— Да.
Она плотнее запахнула платок.
На лестнице пришлось посторониться: вниз несли сундук. Один из носильщиков задел меня плечом и выругался. Соня прижалась к стене.
Когда они прошли, она тихо сказала:
— Вы так торопитесь, словно нас ждут.
Я взялся за перила.
— Простите.
До нужной площадки мы дошли молча.
*
Дверь чулана открылась с привычным скрипом.
Соня заглянула внутрь.
Я видел комнатку её глазами: грязный пол, кадка, пятна на стене. Здесь было стыдно стоять вдвоём. Я начинал чувствовать себя человеком, который заманил девушку в тёмный угол под нелепым предлогом.
— Подождите.
Она осталась на площадке.
Я вынул книгу, достал из кармана полотно. Листок прилип к ткани; пришлось отделять осторожно, почти не дыша.
Соня смотрела на мои пальцы.
— Это что?
— Бланк из библиотеки.
— Он нужен?
— Кажется, да.
Я уложил бумагу под заднюю крышку, закрыл роман и притворил дверь.
Ничего не произошло.
Соня не сказала ни слова. От этого я заволновался сильнее.
Я открыл книгу. Бланк загнулся у корешка.
Расправил.
За дверью загудело.
Соня шагнула ближе.
— Слышите? — спросил я.
Она кивнула.
Я нажал на ручку.
*
В библиотеке было светло.
В конце коридора прошла женщина с бумажным стаканом. Даже не посмотрела в нашу сторону.
Соня схватила меня за рукав.
Я успел подумать: теперь поверила.
Потом понял, что она просто испугалась.
— Всё хорошо.
— Тише.
Мы стояли на пороге. Из библиотеки тянуло прохладой. Где-то прокатили тележку, скрипнуло колесо.
Соня коснулась косяка. Провела ладонью по краске, потом посмотрела на свои пальцы.
— Там сейчас день?
— Да.
— А здесь вечер.
— Время идёт не одинаково. Я ещё не разобрался.
Она подняла глаза на лампу.
— Она не коптит?
— Нет.
Я хотел рассказать об электричестве, но она уже смотрела дальше.
По коридору прошёл мужчина. В одной руке он держал раскрытую книгу, другой поправлял очки. Он исчез за поворотом, и Соня вдруг улыбнулась.
— Читает на ходу. Так ведь упасть можно.
Это была первая вещь в моём мире, которая её не испугала.
*
— Пойдёмте, — сказал я.
Соня посмотрела на порог.
— Туда?
— Ненадолго. Я покажу улицу.
Она не двинулась.
— А назад?
— Вернёмся.
— Сразу можно?
Я посмотрел на книгу.
На самом деле я знал только то, что уже однажды получилось.
— Думаю, да.
Соня отняла руку от косяка.
Я поспешил добавить:
— Я ведь вернулся.
— Вы один.
Она произнесла это тихо, без упрёка. Я вдруг заметил, что всё время стою впереди неё, почти загородив проход, и рассказываю, как легко сделать шаг.
Я отступил.
Соня посмотрела в коридор ещё раз.
— Сегодня не надо.
У меня опустились руки.
— Вы же сами просили показать.
— Вы показали.
Я закрыл дверь резче, чем хотел.
Снова стало жарко.
*
Мы спускались, не глядя друг на друга.
Мне казалось, что она отказалась не от прогулки. От меня. От того будущего, которое я уже успел обставить чужой мебелью, населить удобными людьми и представить почти готовым.
На второй площадке Соня остановилась.
— Томас.
Я обернулся.
— Вы сердитесь?
— Нет.
Она ждала.
— Я не понимаю, чего вы боитесь.
Едва сказал, как вспомнил себя на этой лестнице: руку на перилах, кровь от занозы, человека с топором. Но слова уже прозвучали.
Соня поправила платок.
— Если там со мной заговорят, я не пойму.
— Я переведу.
— А если вас рядом не будет?
— Выучите язык.
— Где я буду жить?
— Со мной.
Она опустила глаза.
Я услышал, как это получилось, и торопливо добавил:
— То есть найдём комнату. Отдельную, если хотите.
— На что?
— Я заработаю.
Соня прислонилась к стене. Вид у неё был усталый.
— Вы на хлеб занимали.
— Это временно.
— Я знаю. Но и комната денег стоит.
Я ненавидел её за эти вопросы секунд пять. За то, что она стояла перед чудом и спрашивала о квартирной плате.
Потом вспомнил миссис Грей.
*
Во дворе Соня подождала, пока я уберу книгу.
— А ваши знают, что вы хотите меня привести?
— Нет.
— Даже мама?
Я покачал головой.
Она смотрела на меня без удивления. Мне стало хуже, чем если бы она рассмеялась.
— Я с ней поговорю.
— Что скажете?
Я уже представлял этот разговор. Приехала девушка. Ей негде жить. Нет, паспорта нет. Да, я её знаю. Недавно.
— Что вы мне дороги.
Соня отвернулась.
Я не видел её лица и потому продолжил:
— Что хочу быть с вами.
Она стояла очень тихо.
Потом спросила:
— А здесь?
— Что — здесь?
— Здесь вы со мной быть хотите?
За воротами застучали колёса.
Я открыл рот и не ответил.
В Лондоне у меня были язык, мать, привычки, право объяснять и помогать. Здесь я зависел от Разумихина, боялся Порфирия и не всегда мог купить себе ужин. Я предлагал ей свою страну ещё и потому, что хотел снова стать в ней человеком, который знает, как жить.
— Хочу, — сказал я.
Соня повернулась.
— Только домой тоже хочу.
— Я понимаю.
И оттого, что она поняла, у меня защипало в глазах.
*
Мы дошли до канала.
На том же месте я остановился. Теперь там сидел мальчик и ковырял щепкой между камнями. Пришлось пройти дальше.
— Я не могу просто исчезнуть, — сказала Соня. — Они утром проснутся…
— Можно всё устроить.
Она посмотрела на меня.
Я замолчал.
Соня провела ладонью по перилам.
— Вы уже решили за всех. А я только сегодня дверь увидела.
— Я думал, вы обрадуетесь.
— Я обрадовалась.
Я поднял голову.
Она смотрела на воду.
— Там женщина шла. Со стаканом. Одна. Куда хотела, туда и шла.
Я вспомнил женщину из коридора. Не помнил ни лица, ни одежды.
— Вы тоже сможете.
— Может быть.
Соня повернулась ко мне.
— Но не говорите, что там мне нечего будет бояться.
Я кивнул.
Она взяла мою здоровую руку. Сама.
Пальцы у неё были холодные.
Я не двигался.
*
У её дома пришлось прощаться.
За воротами кто-то звал хозяйку. С верхнего этажа ответили, началась перебранка. Соня подняла голову на шум, и я вдруг испугался, что сейчас она уйдёт, а я снова останусь с тем, чего не сумел сказать.
— Подождите.
Она обернулась.
Я поцеловал её.
Неловко, слишком поспешно. Сразу отстранился, готовый просить прощения.
Соня посмотрела на меня. Потом коснулась моего рукава и приблизилась сама.
На этот раз я успел почувствовать её дыхание.
Когда она отступила, мне захотелось сказать: значит, поедем. Я почти произнёс это — так быстро пытался превратить нежность в согласие.
Но Соня уже держала меня за плечи.
— Не торопите.
— Хорошо.
— Правда?
Я кивнул.
Она отпустила меня.
***
Книгу я достал только у себя.
Нужно было убрать бланк, пока он не смялся сильнее. Я расстелил на столе полотно и осторожно раскрыл заднюю крышку.
На ткань упала бумажная крошка.
Потом ещё одна.
Я поднёс листок к свече.
Трещина прошла поперёк моей фамилии. Два края пока держались на тонких волокнах.
Я уложил его между чистыми листами, закрыл тетрадью. Сверху положил роман.
Потом сел.
Несколько минут назад я обещал Соне не торопить её.
Я ещё не знал, сколько времени мог исполнить это обещание.
В тот день Соня пришла без тетради.
Я заметил это сразу, но обрадовался: значит, не работать.
На столе лежали исписанные листы. Я сгреб их, освободил место, хотя она ещё не сняла платок.
— Чаю?
— Не надо.
— Вода уже горячая.
Она посмотрела на чайник.
— Тогда немного.
Я налил. Спросил о детях. Рассказал, что Разумихин нашёл ещё один заказ, на этот раз вполне приличный. Всё говорил и говорил, потому что Соня молчала, а мне хотелось, чтобы она наконец улыбнулась.
После вечера у канала прошло несколько дней. Я не возвращался в Лондон, не трогал библиотечный листок и считал это терпением. На самом деле я ждал, что Соня сама заговорит об отъезде.
Она села, положила ладони на колени.
— Томас, мне нужно вам сказать.
Я сразу подумал: не поедет.
И приготовился быть великодушным.
***
— У меня будет ребёнок.
Я услышал каждое слово. Но какое-то время они не складывались.
В комнате было тихо. За окном гремела телега, потом проехала, и я вдруг отчётливо услышал, как потрескивает фитиль лампы.
— Вы уверены?
Соня кивнула.
Я посмотрел на её платье.
Она заметила и чуть отодвинулась от стола.
Мне захотелось поправить что-нибудь. Передвинуть чашку, убрать листы. Вместо этого я спросил:
— Чей?
Соня не ответила сразу.
Я уже знал.
— Родиона Романовича.
Я встал.
Стул ударился о стену. Звук получился громкий, грубый, и я немедленно почувствовал себя человеком, который начинает скандал.
— Когда?
— До вас.
Я прошёл к окну.
Во дворе женщина вытряхивала половик. Ударяла им о перила, переворачивала и снова ударяла. Я смотрел на облачко пыли и ждал, что Соня скажет ещё что-нибудь — такое, от чего всё станет другим.
Она молчала.
— Вы ведь… — начал я.
И остановился.
— Что?
Я повернулся.
— Вы с ним тогда ещё не были знакомы.
***
Соня подняла на меня глаза.
Не возмутилась. Даже не сразу поняла, что я сказал.
Я указал на роман.
— Там вы встречаетесь позже. После…
После смерти её отца.
Я не произнёс этого, но она поняла.
— Мы познакомились раньше, — сказала Соня.
— Насколько раньше?
— Томас.
— Я просто хочу понять.
Я потянулся к книге. Она лежала на краю стола; достаточно было придвинуть её, найти нужное место, прочитать вслух. Все подробности были у меня в памяти, но мне понадобилась страница. Предмет, на который можно сослаться.
Пальцы уже коснулись обложки.
— Не надо, — сказала Соня.
Я не убрал руку.
— Здесь иначе написано.
Она посмотрела на мою ладонь.
— Я вам говорю, что было.
***
В этом и заключалось самое страшное: я ей верил.
Верил сразу, без доказательств. Но рядом существовало другое чувство — мелкое, упрямое: меня обошли, со мной не посоветовались. Пока я представлял себе Соню, пока жалел её на семинарах, она жила какой-то жизнью, о которой мне не сообщили.
— Он знает?
— Пока нет.
— Почему?
Соня сцепила пальцы.
— Я вам сначала сказала.
Это должно было меня остановить.
Я сел.
Чай перед ней совсем остыл. На поверхности плавала маленькая чаинка, и я вдруг захотел её убрать. Наклониться, взять чашку, налить свежего. Сделать что-нибудь, после чего снова можно будет считать себя добрым человеком.
Но спросил:
— Вы его любите?
Соня закрыла глаза.
Ненадолго. Только чтобы собраться.
— Я сейчас не могу вам всё объяснить.
— А мне что делать?
Она посмотрела на меня.
— Не знаю.
Я ждал другого ответа. Что я нужен. Что она выбрала меня. Что ребёнок ничего не меняет — хотя именно этого сказать она не могла.
— Вы ведь знали, когда я предлагал уехать.
— Я ещё не была уверена.
— Но подозревали.
— Да.
— И молчали.
Соня медленно встала.
— Вот теперь сказала.
***
Я испугался, что она уйдёт.
— Подождите.
Она остановилась возле стула.
Я должен был просто подойти. Не обещать ничего, чего не понимал. Сказать, что испугался и мне нужно время.
Вместо этого я произнёс:
— Мы всё равно можем уехать.
Соня смотрела на меня.
— Там есть врачи. Помощь. Моя мать…
Я остановился. Ещё недавно не решался сказать матери, что мне нечем платить за комнату. Теперь собирался привезти к ней беременную женщину и говорил об этом так, будто уже всё устроил.
Но отступать не хотелось.
— Я справлюсь.
— С чем?
— С этим.
Она опустила глаза.
Я посмотрел туда же — на её руки, на платье.
— Я не так сказал.
— Я слышала.
— Соня…
— Вы ещё ничего не знаете. А уже справились.
Она произнесла это устало, без злости.
Я впервые подумал, как долго она собиралась сюда прийти. Как сидела передо мной, пока я рассказывал про новый заказ и радовался, что она принесла себя, а не тетрадь.
***
Я подошёл к ней.
— Простите.
Она не отступила, но и не подняла головы.
— Я растерялся.
— Я тоже.
Эти два слова почему-то сделали всё ещё тяжелее.
До сих пор я видел в ней человека, который знает правду и теперь должен выдать её мне в удобном виде. А она сама стояла посреди этой правды, бледная, с заломленным краем платка между пальцами.
— Сядьте, — сказал я.
Она покачала головой.
— Мне домой.
Я хотел взять её за руку. Не решился.
— Я провожу.
— Сегодня не надо.
Это она уже говорила раньше. Тогда я сердился, что мне не позволяют помочь. Теперь не мог даже на это рассердиться.
Соня подошла к двери.
— Только к нему не ходите.
Я поднял голову.
— Почему вы решили…
Она посмотрела на меня.
Я замолчал.
— Я сама скажу, — произнесла она. — Это мне говорить.
Я кивнул.
Она ждала.
— Хорошо, — сказал я.
И открыл дверь.
***
После её ухода я долго не двигался.
На столе стояла нетронутая чашка. Я взял её, понёс к кувшину, потом вернулся и поставил на прежнее место.
Открыл роман.
Не там, где Соня знакомилась с Раскольниковым. В конце.
Я читал о том, что должно было связать их после страдания, и искал щель, ошибку, хоть одно слово, которое позволяло бы мне вклиниться между ними.
Потом увидел собственные пальцы на странице.
Закрыл книгу.
Старуха была жива. Лизавета жива. Мармеладов вечером возвращался домой, стыдился дочери, просил прощения. Я уже несколько недель принимал эти перемены как доказательство того, что книга не распоряжается людьми.
И только теперь, когда перемена причиняла боль мне, захотел заставить Соню вернуться на страницу.
***
Разумихин вошёл без стука.
— Завтра с утра можете?
Я посмотрел на него.
— Что?
— К заказчику. Два места неясных. Я пообещал, что придёте.
— Могу.
Он заметил чашку. Потом отодвинутый стул.
— Худо?
— Ничего.
Разумихин постоял.
Я вдруг спросил:
— Он часто к ней ходит?
— Кто?
— Раскольников.
Он нахмурился.
— У неё спросите.
— Спросил.
— Тогда чего у меня?
Я отвернулся.
Разумихин взял со стола перевод, перелистнул. Собирался что-то сказать о работе, но передумал.
— Вы сейчас лягте, — произнёс он. — Вид у вас скверный.
— Не хочу.
— Ну, не хотите — сидите.
Он пошёл к двери, потом остановился.
— Только глупостей не делайте.
Мне стало противно. Неужели это было видно каждому?
***
Я не собирался идти к Раскольникову.
Повторял это, пока застёгивал пальто. Потом — пока спускался. Мне нужно было пройтись, прийти в себя. Соня просила не говорить ему, и я не стал бы говорить.
У канала я остановился.
Вчера здесь всё казалось началом. Теперь я смотрел на воду и перебирал недавние разговоры, отыскивая то, чего не замечал.
«Она устала. Сегодня недолго сидите».
Его голос. Его право знать.
Я сжал перила.
Хотелось заставить его хоть раз оправдываться передо мной.
Я пошёл дальше.
***
У дома Разумихина меня ждали.
Раскольников стоял в тени ворот. Увидев меня, выпрямился.
Несколько секунд я не мог понять, почему он здесь. Ведь это я всю дорогу удерживал себя от того, чтобы идти к нему.
— Вы откуда? — спросил он.
— Гулял.
Он посмотрел на моё лицо.
— Софья Семёновна была у вас?
Я почувствовал, как напряглись плечи.
— Что вам нужно?
— Поговорить.
— О чём?
Он подошёл ближе.
— Вы собираетесь её увезти?
Я вспомнил, как Соня стояла у двери и ждала моего обещания. Она просила не говорить о ребёнке.
Я не сказал.
Я только спросил:
— А вы мне запретите?
— А вы мне запретите?
Раскольников посмотрел на меня с недоумением.
Я ожидал злости и потому повторил:
— Она сама решит.
— Так дайте ей решить.
Он сказал это почти устало. Оттого я рассердился ещё сильнее.
— Я её не держу.
— Зато всё показываете, куда бежать. Там у вас, должно быть, каждый счастлив.
— Там хотя бы можно жить.
— Вы же оттуда сюда пришли.
Я почувствовал, что мы опять стоим перед той же дверью: я знаю, где выход, он не знает. И это преимущество было настолько жалким, что захотелось воспользоваться им немедленно.
— И вернусь. С ней.
Раскольников побледнел.
— Она согласилась?
Я промолчал.
Он чуть склонил голову.
— Нет, значит.
***
Во дворе кто-то засмеялся.
Смех не имел к нам отношения, но я услышал его так, словно люди уже собрались смотреть.
— Вы ей что предложили? — спросил я.
— Не ваше дело.
— Вот именно. Как только речь о вас — не моё дело.
— А вы пришли и всё поправили?
Он посмотрел на мою руку.
— Теперь вам обязаны?
Я ударил его.
Здоровой рукой, открытой ладонью. Не сильно — я даже в этом оказался нерешителен. Но звук получился отчётливый.
Раскольников отступил на полшага.
У меня сразу пропала злость.
Осталось желание, чтобы он ударил в ответ. Тогда всё стало бы дракой; нас растащили бы, кто-нибудь обругал, и можно было бы считать случившееся общей виной.
Он не ударил.
Только медленно коснулся щеки.
— Завтра, — сказал он.
— Что завтра?
— Вы ведь ответа хотите.
Он посмотрел прямо на меня.
Я понял, о чём он говорит, и первым чувством был не страх, а недоверие. Это слово ещё не прозвучало, но уже стояло между нами — нелепое, вычитанное, чужое.
— Дуэль? — спросил я.
Он не ответил.
— Вы серьёзно?
— Вы меня ударили.
— Так ударьте тоже.
Раскольников усмехнулся.
— Чтобы вам легче стало?
Я отвернулся.
Теперь следовало сказать: простите. Я был готов произнести это, но он смотрел, а во дворе всё ещё разговаривали люди.
— Где? — спросил я.
***
Пистолеты он принёс на следующее утро.
Два старых, в потёртом футляре. Я увидел их и вдруг понял, что до этой минуты ни во что не верил.
Мы стояли за городскими складами, возле заброшенного навеса. Было сыро. Вода набралась в следы колёс и казалась чёрной.
— Откуда?
— Достал.
— Они настоящие?
Он посмотрел на меня.
Я почувствовал себя мальчишкой.
Позже я узнал, что ради этого футляра он отдал в залог часы. В тот момент меня занимало другое: оружие существовало. Его можно было поднять. Оно имело вес.
Нас было двое.
Ни секундантов, ни врача. Никого, кто мог бы придать происходящему хоть какое-нибудь подобие порядка или просто сказать нам, что мы идиоты.
— Разумихин знает? — спросил я.
— Нет.
— Хорошо.
Мне и правда показалось, что это хорошо. Он бы не позволил.
***
Ночью я написал матери сообщение.
«Если со мной что-нибудь…»
Дальше не получилось.
Я долго смотрел на эти слова, потом стёр. Телефон всё равно не мог их отправить.
Вместо сообщения сложил на столе перевод, который должен был утром отнести заказчику. Наверх положил листок для Разумихина: где исправлено, что ещё проверить.
О Соне не написал ничего.
Мне казалось, это деликатность.
Теперь, стоя перед футляром, я понял, что просто не сумел подобрать слова, в которых не выглядел бы отвратительно.
Раскольников вынул один пистолет.
Я смотрел на его руки. Они дрожали.
Это меня успокоило.
Ненадолго.
***
— Ещё можно уйти, — сказал я.
Он поднял голову.
Я хотел, чтобы он согласился. Чтобы отказ прозвучал с его стороны и я мог великодушно принять его.
— Уходите.
— Я не про себя.
— А я про вас.
Мы замолчали.
Из-за складов донёсся скрип колёс. Кто-то подгонял лошадь. Жизнь находилась совсем близко: стоило выйти к дороге, поднять руку, попросить помочь.
Я даже посмотрел туда.
Раскольников заметил.
— Я вас не держу.
И я остался.
***
Мы разошлись.
Я не помню, кто решил, где стоять. Помню только мокрую доску под башмаком и столб навеса рядом. На столбе торчал старый гвоздь.
Пистолет тянул руку вниз.
Я поднял его и впервые увидел Раскольникова так, как не видел ни на лестнице, ни в своей комнате: целиком. Худой человек в плохом пальто. Он стоял неподвижно и ждал, что я сделаю.
Мне хотелось закрыть глаза.
Тогда можно было бы не видеть, куда попадёт.
От этой мысли я едва не опустил оружие.
— Родион, — сказал я.
Он что-то ответил.
Не расслышал.
Я переставил ногу.
Доска треснула.
***
Сначала я почувствовал пустоту под пяткой.
Потом тело резко ушло вниз. Я дёрнул рукой, пытаясь удержать равновесие.
Грохнуло.
Почти сразу — ещё раз.
Я оказался на колене, прижав ладонь к грязной земле. В ушах звенело так сильно, что несколько секунд мир существовал без звука.
Раскольников стоял на прежнем месте.
Я видел его открытый рот.
Пистолет был всё ещё у меня в руке.
Я положил его на землю.
Потом стал ощупывать пальто. Грудь, живот, бок. Не потому, что чувствовал боль, — наоборот. Я слышал, что человек сначала может ничего не почувствовать.
Пальцы оставались чистыми.
Раскольников двинулся ко мне.
— Не подходите, — сказал я.
Он остановился.
Я сам не понял, зачем это сказал. Боялся его. Боялся, что он сейчас увидит, как сильно я хочу жить.
***
Моя пуля ушла в землю.
Я нашёл взглядом маленькую борозду возле обломка доски.
На стойке навеса, там, где только что была моя голова, белела свежая щепа.
Я смотрел на неё и никак не мог соотнести с собой.
Ещё мгновение назад я стоял. Доска могла выдержать. Я мог поставить ногу чуть левее.
Никакого мужества в том, что я остался жив, не было.
— Вы целы? — спросил Раскольников.
Я кивнул.
Он выдохнул. Звук получился болезненный, словно его ударили.
— А вы?
Он посмотрел на себя, будто только теперь вспомнил.
— Да.
Мы оба были целы.
Я вдруг засмеялся.
Смех вышел короткий, неприятный. Я попытался прекратить и не смог. Закрыл рот рукой.
Раскольников отвернулся.
— Вставайте.
Он протянул ладонь.
Я взял её.
***
Под навесом пахло мокрыми опилками.
Мы сидели на бревне, не глядя друг на друга. Футляр стоял между нами.
Я пытался очистить башмак щепкой. Грязь набивалась обратно.
— Я не хотел, — сказал я.
Раскольников смотрел перед собой.
— Чего?
— Убить.
Он кивнул.
Я ждал, что он скажет то же самое.
Он молчал.
— Вы мне не верите?
Раскольников провёл ладонями по лицу.
— Я тоже вчера многое про себя знал.
Я бросил щепку.
На рукаве у него висела тонкая нитка. Я смотрел, как она шевелится от ветра, и чувствовал неприязнь к этой ничтожной подробности. Она останется, он будет ходить в этом пальто, а я теперь всякий раз буду помнить, куда попала его пуля.
Он, наверное, думал что-то похожее.
Никакого братства после близости смерти не возникло.
Хотелось домой.
***
По дороге мы почти не разговаривали.
У первых домов Раскольников отстал. Я оглянулся.
Он стоял возле стены, придерживая футляр под мышкой.
— Отдам, — сказал он.
Я понял, что речь о пистолетах.
Кивнул.
Можно было уйти одному. Я даже сделал несколько шагов.
Потом остановился.
Он догнал меня, и дальше мы шли рядом — не из дружбы, а потому, что оставаться одному с этим утром было пока невозможно.
***
Соня сидела у меня в комнате.
На столе перед ней лежал листок для Разумихина.
Я остановился в дверях.
Она поднялась.
Посмотрела на мои грязные колени. На лицо Родиона. На футляр, который он ещё не успел вернуть.
— Что это?
Никто не ответил.
Соня подошла к нему.
Раскольников опустил футляр на стол.
Она не стала открывать. Уже поняла.
— Вы стрелялись?
Я хотел сказать, что всё обошлось.
Даже успел почувствовать облегчение: сейчас расскажем про доску, покажем, что никто не ранен, и самое страшное останется позади.
Соня посмотрела на меня.
Я промолчал.
Она взяла со стола мой листок.
— Я пришла за тетрадью. Здесь было написано: «Если задержусь, отдайте заказчику».
Я кивнул.
— Вот вы о чём позаботились.
Раскольников шагнул к ней.
— Софья Семёновна…
— Не надо.
Она сказала это негромко. Он остановился.
Соня положила листок обратно, аккуратно, по краю стола. Потом спросила:
— Кто из вас собирался прийти и сказать мне, что другой убит?
Никто не ответил.
Соня стояла возле стола. Пистолетный футляр лежал рядом с её тетрадью, и от этого соседства мне становилось дурно.
— Никто не ранен, — сказал я.
Она посмотрела на мои колени.
— Вижу.
— Доска сломалась. Я упал, и…
Я остановился.
До сих пор мне казалось, что случайность нас оправдывает. Что можно подробно объяснить, как именно всё обошлось, и Соня постепенно успокоится.
Она повернулась к Раскольникову.
— А вы?
— Что я?
— Вы тоже упали?
Он опустил глаза.
***
Соня собрала листы.
Один упал под стол. Я наклонился за ним одновременно с ней, и она отступила, пропуская меня.
На листе было несколько моих исправлений. Вчера мне хотелось поскорее закончить этот перевод, чтобы остаться с ней вдвоём без работы между нами.
Я протянул страницу.
Соня положила её в тетрадь.
— Я допишу. Завтра передам через Дмитрия Прокофьича.
— Вы не придёте?
— Нет.
Раскольников взял футляр.
— Я пойду.
— Подождите, — сказала она.
У меня сжалось горло.
Даже сейчас, после всего, я первым делом подумал: его оставляет.
Соня посмотрела на меня.
— Мне нужно с ним поговорить.
Я стоял у двери. Мог выйти сразу, не заставляя её повторять.
Но заставил.
— Пожалуйста, Томас.
***
На лестнице было холодно.
Я спустился на несколько ступенек, потом остановился. Слов не слышал, только голоса. Её — тихий, ровный. Его — короткий вопрос.
Я понял, о чём она говорит.
Сел на ступеньку.
Было что-то невыносимое в том, что я знал содержание разговора и всё равно не имел в нём места. Там находился ребёнок, которого ещё никто не видел, и уже соединял их теснее, чем меня с Соней соединяли все мои поступки.
Я поднялся.
Спустился во двор.
И только там перестал прислушиваться.
***
Разумихин нашёл меня у ворот.
— Вы к заказчику идёте или нет?
Я смотрел на его сапоги. На одном разошёлся шов.
— Простите. Забыл.
— Что забыли?
— Про утро.
Он посмотрел внимательнее.
— Где испачкались?
— Упал.
— Вижу, что не купались.
Я промолчал.
Он взял меня за локоть и повернул к свету.
— Что случилось?
Сказать ему было страшнее, чем Соне. Соня могла отвернуться. Разумихин, я чувствовал, сначала потребует всех подробностей, а потом заставит выслушать то, чего я не хотел слышать.
— Мы стрелялись.
Он отпустил мою руку.
— Кто?
Я назвал.
Разумихин оглянулся на дом. Сделал шаг к воротам.
— Они сейчас разговаривают, — сказал я.
— Кто?
— Соня и он.
Он остановился.
Несколько секунд смотрел на меня, тяжело дыша.
— Вы что, оба решили, что остальные для того живут, чтобы вас потом хоронить?
Я отвернулся.
Он выругался. Не громко — от усталости.
Потом спросил:
— Ранены?
— Нет.
— Оба?
— Да.
Он выдохнул, потёр лицо.
— Перевод где?
Я поднял глаза.
— В комнате.
— Принесите.
— Сейчас?
— Нет, через год. Люди ждут. Я за вас поручился.
Мне захотелось возмутиться. После того, что случилось, он требовал какую-то тетрадь.
Потом я понял, что именно это и мог сейчас для меня сделать.
***
Когда я поднялся, Соня уже ушла.
Раскольников сидел на краю кровати. Футляра на столе не было; он стоял у его ног.
Я взял перевод.
Родион поднял голову.
— Вы знали.
Это не было вопросом.
Я кивнул.
Он посмотрел на свою руку, словно искал на ней след.
— И всё-таки пришли утром.
Мне стало жарко.
— Вы тоже пришли.
— Я не знал.
Я прижал тетрадь к боку.
Он мог бы ударить меня этими словами ещё раз. Сказать, что я сознательно хотел оставить ребёнка без отца. Я уже приготовился защищаться.
Но Раскольников только покачал головой.
— Какая теперь разница.
Я посмотрел на него. Он сидел сгорбившись, и я впервые за утро не захотел, чтобы ему стало хуже.
— Она куда пошла?
— Домой.
— Что сказала?
Он поднял глаза.
Я понял, что опять спрашиваю лишнее.
— Забудьте.
***
День пришлось прожить.
Заказчик читал медленно. Дважды переспросил одно и то же, заставил объяснить выражение, которое я сам вчера считал удачным. Я объяснял, сидя на краешке стула, и время от времени видел вместо его лица белую щепу на столбе.
Он отсчитал деньги.
Разумихин забрал свою часть и вышел вместе со мной.
— Завтра продолжите, — сказал он.
— Не знаю.
— Знаете. Начали — продолжите.
Он не простил меня. Это чувствовалось в каждом слове. Но и бросать не собирался.
Я почему-то едва не заплакал.
***
К вечеру вернулся Раскольников.
Без футляра.
— Отдали? — спросил я.
Он кивнул.
Я хотел спросить о часах, но промолчал.
Он сел возле окна. Я остался за столом. Между нами лежал роман.
Некоторое время мы смотрели каждый в свою сторону.
— Я к Порфирию пойду, — сказал он.
Я повернулся.
— Когда?
— Завтра.
— Что скажете?
Раскольников провёл пальцем по подоконнику.
— Что с топором приходил. Зачем приходил.
— Он и так знает.
— Догадывается.
Я вспомнил вопросы Порфирия, его терпение, то, как он пододвигал ко мне вещи, давая возможность самому выбрать, о чём заговорить.
— Знает, — повторил я.
Раскольников пожал плечами.
— Тогда меньше рассказывать.
Мне захотелось отговорить его. Не потому, что я считал признание ошибкой. Я испугался того, что он сейчас делает что-то, чего я сам ещё не сделал.
— Вы из-за Сони?
Он посмотрел на меня.
— Я к старухе из-за себя ходил.
Потом встал.
У двери остановился.
— Про сегодняшнее тоже скажу.
Я кивнул.
Он ушёл, а я остался с книгой и очень ясным пониманием: ещё несколько часов — и Порфирий услышит обо мне от другого человека.
***
Библиотечный листок я вынул из тетради.
Он лежал между чистыми страницами, почти прозрачный на сгибе. Я завернул его в полотно и спрятал за подкладку пальто.
Роман взял с собой.
Я мог бы сказать, что решил наконец довериться Порфирию. Это было бы не совсем ложью. Но мне ещё хотелось прийти первым. Самому объяснить, подобрать слова, не оказаться человеком, которого разоблачили.
На лестнице я остановился и чуть не вернулся.
Потом пошёл дальше.
***
Порфирий собирался уходить.
На столе лежала шляпа. Увидев меня, он положил рядом перчатки.
— Что у вас?
Я сел без приглашения.
— Мы сегодня стрелялись. Я и Раскольников.
Он не переспросил.
Только убрал шляпу со стола.
Пришлось рассказывать.
Где стояли. Почему поссорились. Кто принёс оружие. Я не говорил о ребёнке. На вопрос о причине ответил:
— Я его ударил.
— За что?
Я посмотрел на свои руки.
— Он сказал обо мне правду, которую я не хотел слышать.
Порфирий подождал.
— Это вы сейчас красиво объяснили. А что произошло?
И я начал снова — уже без готовых выводов.
***
Когда я закончил, он некоторое время писал.
Потом прочёл мне записанное. Я подтвердил.
— Раскольникова тоже выслушаем, — сказал он. — Где оружие, проверим.
Мне захотелось спросить, что теперь будет со мной. Но я вспомнил, как сам пришёл к нему с рассказом, и побоялся, что этот вопрос испортит всё.
Порфирий отложил перо.
— Ещё что-нибудь?
Я достал роман.
Положил на стол.
— Вот.
Он посмотрел на книгу, потом на меня.
— С этим как связано?
— Не знаю, связано ли. Но вы спрашивали, откуда я знал про старуху. Про Мармеладова.
Я придвинул роман.
— Отсюда.
Порфирий не взял.
— Вы полагаете, я теперь про сегодняшний случай забуду?
— Нет.
— Или тоже здесь написано?
— Нет. Этого нет.
Он заметил, как я сжал край стола.
— А что есть?
— Прочтите.
***
Он раскрыл книгу ближе к началу.
Я едва не подсказал страницу. Хотел привести его прямо к тому месту, где он должен был понять. Ускорить, направить, убедиться, что он испытает именно то, что нужно мне.
Потом убрал руку со стола.
Порфирий смотрел на печать.
— Я вам уже говорил: английского не знаю.
— Попробуйте.
Он поднял глаза с таким выражением, что я почувствовал себя наглым мальчишкой.
Потом снова посмотрел на страницу.
Прошла минута.
Он перевернул лист.
Я услышал, как за стеной задвинули стул. В коридоре попрощались. Кто-то спросил, не запирать ли.
— Пока нет, — ответил Порфирий, не поднимая головы.
Ещё через несколько страниц он остановился.
Вернулся назад.
Поднёс книгу ближе к окну, хотя света на столе было достаточно.
— Кто вам переводил?
— Никто.
Он провёл пальцем под строкой.
Я видел английские слова. Ничего в них не изменилось.
Порфирий прочёл несколько слов вслух — по-русски.
И замолчал.
***
Я не знаю, сколько мы просидели.
Наконец он закрыл роман, оставив между страницами палец.
— Мне нужно его оставить, — сказал я.
Я хотел сказать: «Вам». Вышло так, будто просил разрешения расстаться с вещью.
Порфирий кивнул.
Я поднялся.
Он не заметил.
У двери мне стало страшно. Я уже видел, как читали эту книгу Родион и Соня. Но Порфирий сидел совершенно спокойно, и от этого хотелось вернуться, взять роман, сказать, что ошибся.
— Порфирий Петрович.
Он посмотрел на меня.
— Это не обязательно случится. Старуха ведь жива.
Он медленно убрал палец и закрыл книгу.
— Я сейчас не о старухе.
Я ждал.
Он положил ладонь на обложку.
— Здесь есть разговор, которого у нас с ним ещё не было.
— Да.
— И мысль, с которой я собирался его начать.
Впервые за всё время он смотрел на меня без любопытства.
— Этого я никому не говорил.
— Этого я никому не говорил.
Я остался у двери.
Порфирий смотрел на обложку, прижимая её ладонью. Потом убрал руку, словно заметил за собой ненужное движение.
— Сядьте.
Я вернулся на стул.
Он достал чистую бумагу.
— Начнём сначала. Где вы взяли книгу?
На этот раз я рассказал.
Про доклад. Про библиотеку. Про сон за столом и запертую дверь. Он слушал, не перебивая, иногда делал пометки. Когда я дошёл до лестницы, попросил описать чулан.
— Кадка, — повторил он. — Что ещё?
— Гвоздь. На стене.
Он записал и это.
Мне стало легче. Пока он писал, происходящее ещё можно было принять за дело, которым занимается опытный человек. Он задаст достаточно вопросов, найдёт противоречие — и хотя бы один из нас поймёт, что происходит.
— Год, — сказал Порфирий.
Я назвал.
Перо остановилось.
Потом он аккуратно дописал цифры.
***
Он отпустил меня поздно.
Книгу оставил.
На улице я вдруг захотел вернуть её немедленно. Придумать предлог, сказать, что внутри забыта важная бумага. Но бумага была у меня за подкладкой, и придумывать пришлось бы другую ложь.
Я пошёл домой.
На следующий день Раскольников сам явился к Порфирию. Об этом мне рассказал Разумихин: коротко, сердито, не предлагая обсуждать.
— Долго сидел?
— Долго.
— Что говорил?
— Не знаю.
Я не стал спрашивать, отпустили ли его: Разумихин уже сообщил, что видел Родиона дома. Но слово «дома» почему-то не успокоило. Теперь это было место, откуда за ним могли прийти.
К вечеру за мной прислали.
***
На столе Порфирия стояли две лампы.
Одна освещала роман, другая — разложенные рядом листы. Он выписал имена, номера страниц, какие-то отдельные слова. Строки сначала шли ровно, потом начинали сжиматься к нижнему краю.
Порфирий предложил мне стул.
— Спали? — спросил я.
Он посмотрел с лёгким удивлением.
— А что?
— У вас глаза…
— Читал.
Он придвинул ко мне листок.
— Вот здесь Алёна Ивановна убита. Здесь Лизавета. Обе живы. Семён Захарович тоже.
— Я говорил.
— Помню. Не торопитесь радоваться.
Я замолчал.
— События неверные, — продолжил он. — А люди?..
Он постучал ногтем по выписанным именам.
— У старухи вещи подписаны именно так. Сестра её действительно за неё работу делает. Про семейство Мармеладовых можно узнать. Про Раскольникова — тоже. С трудом, но можно.
Он поднял голову.
— А вот со мной труднее.
***
Порфирий открыл роман на странице, заложенной обрывком бумаги.
— Здесь я собираюсь напугать человека неожиданностью. Впустить одного посетителя так, чтобы другой услышал раньше, чем увидит.
Я узнал место.
— Да.
— Приём не новый. Можно догадаться. Но здесь сказано, зачем я прежде буду смеяться.
Он подвинул книгу.
Я прочёл.
— Чтобы он не понял, насколько вы уверены.
— И чтобы сам себя выдал раздражением, — добавил Порфирий.
Я кивнул.
Он откинулся на спинку стула.
— Всё это я обдумывал. Ещё до вас. Не в таких словах, разумеется. Мысль ведь не всегда словами идёт.
Он замолчал.
В коридоре хлопнула дверь. Порфирий повернул голову, подождал, потом опять посмотрел на меня.
— Понимаете, что меня занимает? Даже Дмитрий не сказал бы обо мне этого. Он бы решил, что я просто люблю человека подразнить.
Я вспомнил Разумихина, его гнев и хлопоты. Порфирий говорил о нём без обиды. Это было хуже.
— А здесь, — сказал он, — меня понимают.
***
Он испытывал книгу.
Сначала попросил меня выйти. Когда позвал обратно, на столе лежал закрытый листок.
— Угадайте, что написал.
— Не могу.
— Попробуйте.
— Порфирий Петрович, я не умею читать мысли.
Он открыл листок. Там было одно слово: «Сапог».
Мне стало почти смешно. Он заметил.
— Глупо?
— Нет.
— Глупо, — сказал он сам.
Смял бумагу, но не выбросил. Развернул, расправил ладонью.
— Просто первое слово, которое пришло.
Потом посмотрел на роман.
Я понял, что он хочет спросить, ещё до того, как он заговорил.
— А почему именно это?
— Не знаю.
— Я тоже.
***
На следующий вечер он встретил меня стоя.
В комнате пахло остывшим чаем. Возле книги лежал нетронутый кусок хлеба.
— Раскольников вам говорил о нашем разговоре? — спросил Порфирий.
— Нет.
— Я спрашивал его совсем иначе. Не так, как здесь.
Он указал на роман.
— Он отвечал?
— Отвечал.
— Значит, вы можете поступить по-другому.
Порфирий подошёл к окну.
— Могу.
Я ждал.
— Вчера я нарочно не стал задавать один вопрос. Уже рот открыл — и остановился.
— Вот видите.
Он обернулся.
— Что я вижу? Без этой книги спросил бы. С книгой не спросил. Весь разговор всё равно вокруг неё.
Я хотел возразить, но он не дал.
— Да понимаю я, понимаю. Всякая прочитанная вещь на человека действует. Не надо мне этого объяснять.
Он говорил раздражённо. Я впервые обрадовался его раздражению: оно было привычным, понятным.
Потом он тихо добавил:
— Только прежде я не следил, как у меня получается хотеть.
***
Я предложил убрать роман.
Порфирий согласился.
Я закрыл его, обернул первым попавшимся чистым листом и положил на край стола.
— Теперь поговорим о другом.
— О чём?
Я не нашёлся.
О погоде было нелепо. О Соне я не мог. О работе — будто мы случайно встретились за чаем.
Порфирий посмотрел на обёрнутую книгу.
— Унесите в другую комнату.
Я вынес.
Вернулся.
Он сидел, сложив руки.
— Лучше? — спросил я.
— Нет.
— Надо поспать.
— Да.
Но вставать он не собирался.
***
На столе стоял стакан воды.
Порфирий потянулся к нему и замер.
Я видел, как пальцы чуть согнулись над стеклом, потом распрямились.
— Что такое?
Он убрал руку.
— Ничего.
Через некоторое время потянулся снова.
— Вам подать?
— Не надо.
Он посмотрел на воду так внимательно, что я тоже посмотрел.
Обыкновенная вода. На дне — пузырёк.
— Я хотел пить, — сказал Порфирий. — Сейчас подумал: возьму стакан. Потом решил не брать.
— Зачем?
Он поднял на меня глаза.
Я уже ненавидел этот вопрос. Сам его задал — и ненавидел.
— Не знаю, — сказал он.
Я придвинул стакан ближе.
— Выпейте.
Он послушался.
От этого мне стало страшно.
***
Уходя, я спросил, можно ли позвать Разумихина.
— Зачем?
— Посидит с вами.
— Я занят.
Он сказал это прежним голосом. Почти сухо.
Я взял шапку.
У двери он позвал:
— Томас.
Я обернулся.
— Вы, когда читали… до того, как сюда попали…
Он не договорил.
Я ждал.
— Я вам каким казался?
Я вспомнил занятия. Как легко говорил о его приёмах, объяснял сокурсникам, когда он лжёт, когда притворяется. Как уверенно разбирал человека, который теперь ждал моего ответа.
— Умным.
— Это не ответ.
Я опустил глаза.
— Иногда жестоким.
Порфирий кивнул.
— Бывает.
Он посмотрел на меня почти спокойно.
— А живым?
***
Разумихина я нашёл у себя.
Он принёс новые листы, но я не стал смотреть.
— Нужно к Порфирию.
— Что ещё?
Я рассказал, как мог. Про бессонницу, про стакан. Про вопрос у двери.
Разумихин молча взял пальто.
— Книгу ему вы дали?
— Я.
Он застегнулся не на ту пуговицу, выругался, начал заново.
— И чего добивались?
Я хотел сказать: правды.
Но вспомнил, как приятно было, когда Порфирий наконец перестал подозревать во мне обычного обманщика. Когда увидел то, чего не мог объяснить.
— Чтобы поверил, — сказал я.
Разумихин посмотрел на меня.
Больше ничего не спросил.
***
Мы пришли, когда в окнах уже погасло почти всё.
Порфирий открыл сам.
В домашней куртке, с плохо застёгнутым воротом. Он держал свечу и, увидев Разумихина, попытался улыбнуться.
— Что вы, право, целую делегацию…
Разумихин забрал у него свечу.
— Идите садитесь.
В комнате книга снова лежала раскрытой.
Порфирий заметил мой взгляд.
— Проверить надо было, — сказал он.
Я подошёл к столу.
Роман был открыт у конца. Дальше оставалось совсем немного.
— Что проверить?
Он стоял за моей спиной.
— Где я в последний раз.
Я нашёл нужное место.
Не хотел показывать, но он сам наклонился и увидел, куда я смотрю.
Долго читал.
Потом перелистнул страницу. Ещё одну.
— Здесь меня уже нет?
Я покачал головой.
Он провёл пальцами по полю.
— А после?
— Дальше про других.
— Я не про книгу спрашиваю.
Разумихин поставил свечу.
Порфирий повернулся ко мне.
— Когда я вам больше не нужен, со мной что происходит?
— Когда я вам больше не нужен, со мной что происходит?
Я не ответил.
Порфирий ждал. За его плечом стоял Разумихин, держа свечу так неподвижно, что воск уже стекал ему на пальцы.
— Вы продолжаете жить, — сказал я наконец.
— Откуда знаете?
Мне захотелось указать на комнату. На стол, на лампу, на его собственные руки. Вот же всё, вот он сам, стоит перед нами.
Но Порфирий уже смотрел на меня с прежним вниманием. Ждал, когда я попробую выдать предположение за доказательство.
— Не знаю.
Разумихин поставил свечу.
— Зато я знаю, что вы третью ночь не спите. Сядьте.
Порфирий повернулся к нему.
— Дмитрий, подожди.
— Нет.
Он взял его под локоть. Порфирий хотел высвободиться, но вдруг качнулся.
Мы оба подались вперёд.
Он посмотрел на нас с таким стыдом, что я отвёл глаза.
***
Разумихин усадил его на диван.
Потом подозвал меня к двери.
— Побудьте. Я за лекарем.
— Сейчас?
Он посмотрел на меня.
— Сейчас.
Когда дверь закрылась, в комнате стало слышно дыхание Порфирия.
Он сидел, уперев ладони в колени. Ворот домашней куртки перекосился. Я хотел поправить, но не решился.
— Воды?
Он кивнул.
Я принёс стакан. Подержал перед ним, пока он не взял.
Выпил он мало.
— Дмитрий преувеличивает, — сказал Порфирий. — Я спал.
— Когда?
Он задумался.
Я пожалел о вопросе.
***
Лекарь пришёл быстро.
Я узнал его: он перевязывал мне руку после задержания. Теперь он прошёл мимо меня, будто мы не встречались, и сел возле дивана.
Спрашивал о сне, еде, головной боли. Порфирий отвечал точно, стараясь, кажется, сделать осмотр как можно короче.
— А что вас тревожит?
Он посмотрел на книгу.
Потом на меня.
— Переутомился.
Лекарь не стал спорить. Попросил лечь.
Порфирий снял один башмак, со вторым провозился дольше. Разумихин наклонился помочь.
— Я сам.
Он всё-таки снял его. Поставил рядом с первым, ровно, носками к стене.
В передней лекарь сказал Разумихину, что утром придёт ещё раз. Я расслышал только последнее:
— Одного пока не оставляйте.
Порфирий тоже расслышал.
Когда мы вернулись, он лежал лицом к стене.
***
Разумихин остался до глубокой ночи.
Потом вспомнил, что должен предупредить людей, которые утром придут к Порфирию по делам. Ещё нужно было распорядиться насчёт еды, найти кого-нибудь на следующий день. Он говорил об этом шёпотом, считая на пальцах.
— Я посижу, — сказал я.
— Не заснёте?
— Нет.
Он посмотрел на меня с сомнением.
— Если хуже станет — за мной. Адрес знаете.
Я кивнул.
Уже надевая пальто, он наклонился ближе.
— И не объясняйте ему больше ничего.
Я хотел возразить, но он ушёл.
***
Порфирий не спал.
Я понял это по руке: пальцы то сжимали край покрывала, то отпускали.
Сел у стола. Снял пальто и положил на спинку стула.
Книга лежала рядом.
Я долго смотрел на неё.
Потом придвинул.
Тихо, чтобы не скрипнула обложка по дереву.
Библиотечный листок был у меня. Теперь оставалось взять роман, выйти, спуститься по лестнице. До чулана я дошёл бы меньше чем за полчаса.
Разумихин вернётся. Лекарь придёт утром. Порфирий будет не один.
Я даже представил, как объясню потом: здесь я только вредил, от моего присутствия ему было хуже.
За спиной шевельнулось покрывало.
Я убрал руку.
— Вы уходите? — спросил Порфирий.
— Нет.
Он повернулся.
— А зачем книгу взяли?
Я посмотрел на неё.
— Хотел убрать.
Он молчал.
Я перенёс роман на дальний край стола. Этого было недостаточно, чтобы исправить ложь, но я старательно сделал вид, что именно это и собирался сделать.
***
— Вы меня боитесь? — спросил он.
Я сел ближе к дивану.
— Нет.
— Не торопитесь.
Лампа освещала его лицо снизу. Под глазами лежали тёмные складки. Он всё ещё был похож на человека, который задаёт вопрос и уже знает, в каком месте собеседник уклонится.
— Боюсь, что вам станет хуже.
— Это другое.
Я промолчал.
Он посмотрел на дверь.
— А сам я вам теперь как?
Я не сразу понял.
Потом понял и почувствовал, что краснею.
— Как прежде.
Он слабо усмехнулся.
— Вот и неправда.
Я не стал оправдываться.
Порфирий закрыл глаза.
Через минуту открыл снова.
— Трудно, должно быть, — сказал он, — сидеть возле человека и ждать, не сделает ли он чего нелепого.
Я опустил взгляд на свои руки.
Он заметил и это.
— Не смотрите так внимательно. Пожалуйста.
Я отодвинул стул.
***
Мы некоторое время слушали дом.
Кто-то прошёл по лестнице. За стеной кашлянули. Внизу долго не могли закрыть дверь: она ударяла о косяк, отскакивала, снова ударяла.
Порфирий приподнялся.
— Кто там?
— Не знаю.
Он сел.
Я тоже встал, не понимая, что собираюсь делать.
Снизу донёсся сердитый голос, потом заскрежетал засов. Всё стихло.
Порфирий смотрел на дверь комнаты.
— Проверить? — спросил я.
Он помедлил.
— Если нетрудно.
Я вышел в переднюю. На лестнице было пусто. С нижней площадки тянуло холодом.
Вернувшись, я сказал, что никого нет.
— Хорошо.
Он лёг.
Через несколько минут спросил:
— Вы донизу спускались?
— Нет.
Он отвернулся.
Я постоял. Потом взял лампу и пошёл ещё раз.
***
Когда вернулся, Порфирий сидел, закрыв лицо ладонями.
Я поставил лампу.
— Внизу тоже никого.
Он кивнул, не поднимая головы.
Мне хотелось сказать, что бояться нечего. Но я только что сам ходил по лестнице с огнём в руке, проверяя, не скрывается ли там кто-то, кто знает его мысли.
Я сел рядом.
Не близко — на стул у края дивана.
— Расскажите что-нибудь, — сказал он.
— О чём?
— Не знаю. Что у вас было.
Я подумал о Соне. О поцелуе у ворот. О том, как она отвела руку после признания.
Рассказывать это я не хотел.
— Я чужой доклад писал, — сказал я. — В библиотеке.
— Вы говорили.
— За деньги. Он бы сдал под своим именем.
Порфирий опустил руки.
— И много обещал?
Я назвал сумму.
— Не понимаю, сколько это.
— Мне хватило бы за комнату заплатить. И поесть.
Он кивнул.
Я рассказал про Генри. Про сообщение с просьбой перевести половину заранее. Про то, как стёр слова «у меня неприятности».
Порфирий слушал.
— Злой человек? — спросил он.
— Нет. В том-то и дело.
— А вам хотелось, чтобы злой.
Я посмотрел на него.
— Да.
— Проще было бы.
Я кивнул.
Он поправил покрывало на коленях. На несколько минут передо мной снова оказался человек, которому я мог сказать что-нибудь стыдное и не получить в ответ ни утешения, ни приговора.
***
Я рассказал, как хотел испортить Генри доклад.
Чтобы тот встал перед преподавателем и не сумел объяснить написанного.
Порфирий даже улыбнулся.
— Сделали?
— Нет.
— Пожалели?
Я подумал.
— Денег бы не получил.
Он коротко выдохнул — почти рассмеялся.
Потом улыбка исчезла.
— Это я сейчас сам?
Я не ответил сразу.
Он заметил, как изменилось моё лицо.
— Вот. Опять.
— Мы о Генри говорили.
— Знаю.
Порфирий потёр лоб.
Я хотел вернуть разговор. Спросить о чём-нибудь простом. Но понял, что уже подбираю слова специально, как подбирал бы ключ к замку.
Он устал быть человеком, которого всё время пытаются разгадать.
Я подвинул воду.
— Хотите?
Он взял стакан.
На этот раз выпил почти весь.
***
Ближе к утру он задремал.
Я понял это не сразу. Несколько минут боялся пошевелиться, потом встал и убавил лампу.
Книга лежала на столе.
Я мог взять её, не разбудив его.
Теперь эта мысль пришла без всякого оправдания. Просто: могу.
Я стоял и смотрел на переплёт.
Из пальто торчал уголок чистой ткани, в которую был завёрнут библиотечный листок. Стоило соединить две вещи — и я снова получил бы дорогу домой.
Порфирий вздрогнул.
Открыл глаза.
— Томас?
— Я здесь.
Он искал меня взглядом.
Я подошёл к дивану.
— Вы только что спали.
Он посмотрел на окно. Стекло стало серым.
— Долго?
— Немного.
Он сел, придерживая покрывало. Дыхание было частым.
Я подал воду, но он покачал головой.
— Я проснулся и не сразу понял…
Он не закончил.
Я сел на стул.
Порфирий посмотрел на книгу за моим плечом.
— Хотели забрать?
Я опустил глаза.
На этот раз не стал говорить, что хотел убрать.
— Да.
Он кивнул.
Я ждал упрёка.
Вместо этого он спросил:
— Побудете ещё?
— Пока вы уснёте.
Он покачал головой.
— И после.
Я снял пальто со спинки, сложил и положил себе под поясницу.
Порфирий следил за мной.
Только когда я устроился на стуле, он снова лёг.
Утром меня сменил Разумихин.
Он принёс завтрак, поговорил с лекарем в передней и велел мне идти спать.
Порфирий лежал с закрытыми глазами. Когда я поднялся, он посмотрел на меня.
— До вечера?
— Да.
Он кивнул.
Я вышел, чувствуя странное облегчение: впервые за долгое время знал, что должен сделать вечером. Не спасти, не доказать, не решить чужую судьбу. Просто вернуться.
На лестнице пришлось остановиться. Ноги плохо слушались.
Я сел на ступеньку, потом испугался, что засну, и поднялся снова.
***
Соня ждала у моей двери.
В руках держала тетрадь.
Я увидел её и сразу выпрямился, будто она могла не заметить моего лица, если я буду стоять достаточно ровно.
— Дмитрий Прокофьич сказал, вы скоро придёте.
— Давно ждёте?
— Нет.
Она посмотрела на ключ, который я никак не мог вставить в замок.
— Дайте.
Я отдал.
Соня открыла дверь и посторонилась.
В комнате пахло холодным чаем. На столе лежали листы, которые я собирался разобрать ещё до поединка. Я стал убирать их, освобождая для неё место.
— Не надо, — сказала она. — Я только работу принесла.
Я остановился.
Она положила тетрадь.
— Всё переписано. Последнюю страницу проверьте, там одно слово не разобрала.
— Хорошо.
Теперь она могла уйти.
Я смотрел на завязки её платка и не находил ни одного слова, которое не прозвучало бы просьбой остаться.
— Как он? — спросила Соня.
— Спал немного.
— А вы?
— Сидел.
Она сняла платок.
— Тогда сядьте ещё. Я воды поставлю.
***
Я задремал, пока она возилась у стола.
Проснулся от стука чашки и сразу сказал:
— Я здесь.
Соня замерла.
Я потёр лицо.
— Простите. Порфирий ночью просыпался, спрашивал…
Она придвинула чай.
— Горячий.
Я взял чашку обеими руками. Повязку уже сняли; розовый рубец стягивал ладонь, когда я сгибал пальцы.
Соня заметила.
— Заживает?
— Да.
Она кивнула.
Мне захотелось рассказать ей всю ночь. Как я ходил проверять лестницу, как остался, когда мог уйти. Я даже начал:
— Он боялся один…
И замолчал.
Соня ждала.
— Ему тяжело, — сказал я.
Она не стала расспрашивать.
***
Мы выпили чай.
Тетрадь лежала между нами. Я положил на неё деньги за переписку — те, что откладывал отдельно. Соня пересчитала, убрала.
Обыкновенный расчёт за работу почему-то помог мне заговорить.
— Я был у Порфирия до того, как он заболел. Рассказал про выстрелы.
— Дмитрий Прокофьич говорил.
— Про ребёнка не говорил.
Она посмотрела на меня.
— Это я должна рассказывать.
— Знаю.
— Теперь знаете.
Я опустил глаза.
В её голосе не было прежней резкости. Но и облегчения, на которое я надеялся, не было.
— Я хотел его унизить, — сказал я. — Тогда, у ворот. Потом ударил. А утром пошёл, потому что боялся показаться трусом.
Соня молчала.
— Не ради вас.
Я заставил себя поднять голову.
Она смотрела на рубец у меня на ладони.
— Я знаю, Томас.
Мне стало больно от того, как мало нового содержалось для неё в моём признании.
***
Соня собрала со стола крошки.
Я придержал край скатерти, чтобы ей было удобнее. Раньше постарался бы коснуться её руки. Теперь сидел неподвижно.
— Вы уедете? — спросила она.
Я не сразу ответил.
— Хочу.
Она кивнула.
— И хочу, чтобы вы со мной.
Соня положила ладони на колени.
Я продолжил, прежде чем успел подобрать красивые слова:
— У меня там долги. Комната, может быть, уже занята. Учёба не закончена. Я даже матери толком не объяснил, где нахожусь.
— А говорили, всё устроите.
— Говорил.
— Зачем?
Я посмотрел на неё.
— Боялся, что иначе не поедете.
Она отвернулась к окну.
Я ждал, что сейчас встанет.
Но она осталась.
***
— А ребёнок? — спросила Соня.
Я почувствовал, как напрягся, и понял, что она это заметила.
— Я не умею быть отцом.
— Я не об умении.
— Понимаю.
— Не торопитесь отвечать.
За стеной кто-то передвигал стул. По полу медленно прошла тень от окна: облако закрыло солнце.
— Я ревную, — сказал я. — До сих пор. Даже когда вы просто произносите его имя.
Соня посмотрела на меня.
— И что же нам делать?
— Не знаю.
Она устало опустила плечи.
Я поспешил добавить:
— Но ребёнок ничего мне не сделал. И вы не сделали.
Соня молчала.
Мне хотелось ещё что-нибудь пообещать. Что привыкну, полюблю, никогда не упрекну. Все эти обещания были готовы, и каждое казалось способом скорее закончить разговор.
— Я не хочу, чтобы вы жили у меня на испытании, — сказал я. — Ждали, когда я наконец стану добрым.
Она подняла глаза.
— Я и не стану ждать.
Я кивнул.
***
Соня долго вертела на пальце нитку, выбившуюся из рукава.
Потом сказала:
— Если поеду, я работать хочу.
— Конечно.
Она посмотрела на меня, и я понял: снова ответил слишком легко.
— Я не знаю, как это устроить, — поправился я. — Особенно сначала. Но будем искать.
— Язык вы мне объяснять будете?
— Да.
— И про деньги. Чтобы я сама понимала, сколько что стоит.
— Да.
Она помолчала.
— Когда будете с мамой говорить, не говорите, что спасли меня.
Мне стало жарко.
Именно так я уже несколько раз мысленно начинал этот разговор.
— Хорошо.
— Я не хочу, чтобы она меня жалела прежде, чем увидит.
Я посмотрел на Соню. Она сидела в своём старом платье, поджав под стул стоптанные ботинки, и спокойно отнимала у меня одну за другой роли, в которых я так нравился себе.
Мне становилось страшнее.
И легче.
***
— Родион Романович знает, что вы ещё хотите уехать? — спросил я.
— Мы говорили.
Я сжал чашку.
Соня заметила, но не отвела взгляда.
— Он отец.
— Знаю.
— Я не могу сделать, чтобы его не было.
Я поставил чашку.
Она продолжила:
— Это не значит, что я вернусь к нему.
Я впервые за весь разговор глубоко вдохнул.
Соня смотрела на меня печально.
— Вот этого вы всё и ждали.
— Да.
Я уже не мог солгать ей ещё и об этом.
***
Когда она поднялась, я подумал, что разговор закончен.
Но Соня только подошла к окну.
— Там, в коридоре, — сказала она, — я всё смотрела на свет. Он ведь сам горит. Никто не подрезает фитиль, не поправляет.
Я улыбнулся.
— Иногда лампы меняют.
— Всё равно.
Она повернулась.
— Я хочу увидеть, как там живут. Сама. Не только из-за вас.
Я не знал, радоваться ли.
Потом понял, что это и есть ответ, которого следовало хотеть.
Соня вернулась к столу.
— Но с семьёй надо поговорить. И с ним.
Я кивнул.
— И вы меня не торопите.
Я посмотрел на пальто.
Соня проследила за моим взглядом.
— Что?
Теперь можно было промолчать. Дать ей хотя бы один спокойный день. Я уже начал убеждать себя, что именно так будет бережнее.
Потом достал свёрток.
***
Бумага лежала на полотне, как высохшее крыло.
Соня наклонилась, но не коснулась.
— Это от двери?
— Да.
— Порвалась?
— Сначала только край. Теперь здесь.
Я показал трещину.
— После каждого раза?
— Кажется.
Она посмотрела на меня.
— Давно знаете?
— До того, как мы поссорились.
Соня выпрямилась.
Я не стал говорить, что не хотел пугать. Всё это уже прозвучало бы знакомо.
— Сколько ещё можно пройти? — спросила она.
— Не знаю.
— Вернуться получится?
— Не знаю.
Она села.
Мы смотрели на листок.
Раньше он был моей тайной, запасным выходом, преимуществом перед Родионом. Теперь между нами лежала хрупкая бумага, и я не мог ни починить её, ни обещать, что она выдержит.
***
— Книга где? — спросила Соня.
— У Порфирия.
— Он отдаст?
— Ещё не просил.
Она кивнула.
Из щели в окне потянуло воздухом. Край полотна шевельнулся.
Соня придержала его ладонью.
— Не трогайте бумагу, — быстро сказал я.
— Я не трогаю.
Она подождала, пока я прикрою окно.
Потом спросила:
— А открыть дверь только вы можете?
— Не знаю. Наверное, нет. Нужно правильно положить листок, закрыть книгу…
Я остановился.
До этой минуты мне ни разу не пришло в голову показать ей, как это делается.
Соня смотрела спокойно.
— Научите меня.
Я почувствовал первое, мгновенное желание отказать. Сам бы справился, зачем рисковать, бумага слишком хрупкая.
Она увидела моё колебание.
Не стала уговаривать.
Я подвинул к ней полотно.
— Научу.
Соня осторожно собрала его края, не сгибая листка.
— Тогда сначала попросите книгу.
Я кивнул.
Она накрыла свёрток ладонью.
— А я пойду прощаться.
Порфирий отдал книгу на четвёртый вечер.
Я пришёл с Разумихиным. В комнате пахло свежей водой и лекарством; осколков больше не было, на столе стоял другой стакан. Порфирий сидел у окна, укрыв ноги пледом. Увидев нас, попросил закрыть дверь. Потом посмотрел на ручку — и остался сидеть.
Мне хотелось похвалить его за это. Я вовремя удержался.
— Вы уходите, — сказал он.
— Да.
— Далеко?
Я присел напротив. Можно было опять рассказать про библиотеку; он уже слышал и сейчас спрашивал другое.
— Не знаю, смогу ли вернуться.
Порфирий кивнул. Долго гладил край пледа, нашёл оборванную нитку и намотал на палец.
— А книгу заберёте.
— Она нужна для дороги.
— Для дороги, — повторил он.
Я вынул листок из-под обложки ровно настолько, чтобы показать. По сгибу появились отверстия. Порфирий наклонился, однако трогать не стал.
— Что же вы мне раньше не сказали?
— Вы боялись, что я унесу.
— А вы боялись, что не отдам.
Я молчал.
Он посмотрел на Разумихина. Тот стоял у окна, упрямо делая вид, что разговор его не касается.
— Умный вы народ, — сказал Порфирий. — Каждый другого жалеет, и каждый при своём страхе.
Он придвинул роман ко мне. Я не взял сразу. Видимо, и здесь мне требовалось, чтобы отдача выглядела торжественнее.
— Берите же. А то передумаю.
Я взял.
Порфирий откинулся в кресле. На лице его проступила такая усталость, что я испугался: сейчас опять попросит открыть нужную страницу, проверить слово, убедиться, что не повторяет за кем-то собственный вздох. Но он сказал:
— Только запомните: сам отдал.
— Запомню.
— Не в книжке. Вы.
Я кивнул.
Разумихин проводил меня до лестницы. Спросил, когда отправляемся. Я ответил, что завтра.
— Ему пока не лучше? — спросил я, кивнув на дверь.
— Бывает лучше. Бывает хуже. Доктор придёт утром.
Он говорил обыкновенно, без загадки; мне это было нужно.
Я протянул остаток платы за переводы, чтобы он отдал семье Сони. Разумихин пересчитал, записал сумму на клочке и убрал.
— Это не за комнату, — поспешно сказал я.
— Понял.
Мне хотелось объяснить ещё что-нибудь, но он обнял меня так неловко и крепко, что книга упёрлась между нами в рёбра.
— Вы ей там не врите, — сказал он. — Она и без того смелая.
* * *
Вещи Сони поместились в маленьком узле. Пока она собирала, я несколько раз предлагал не брать старое: там купим. На третий раз она положила на стол гребень и посмотрела на меня.
Я замолчал.
В узел легли две рубашки, игольник, маленькая книга, платок с моим пятном. Мне стало хорошо и стыдно, что она берёт платок. Я чуть не спросил, зачем. Удержался; по крайней мере одну вещь она могла взять без объяснений.
Пришёл Мармеладов. Трезвый. Он принёс свёрток с хлебом, который сам купил, и всё время повторял, что хлеб свежий. Когда Соня вышла за водой, он придвинулся ко мне.
— Вы уж её не благодарите непрестанно, — сказал он.
Я удивился.
— За что?
— Что выбрала. Надоест ведь.
Он смутился собственной дерзости, поправил ворот. Я хотел заверить его в своих чувствах, однако в эту минуту вернулась Соня. Он взял у неё кувшин, налил воды всем троим и только потом себе.
Мы сидели до позднего вечера. Разговаривали про пустяки, но каждое слово давалось с усилием. Уходя, он трижды проверил, взяла ли она хлеб.
После его ухода Соня долго стояла у окна. Я не подходил. Через некоторое время она сказала:
— Можно сегодня лампу не гасить?
Мы спали при свете. Вернее, она уснула, а я слушал двор и всё время проверял, на месте ли книга.
Родион ждал нас на лестнице.
Я сперва подумал, что он пришёл попрощаться. Соня остановилась, и по тому, как она держала узел, я понял: она тоже не знала, что он будет здесь.
— Возьмите меня, — сказал он.
Я прижал роман к боку.
— Мы это обсуждали.
— Вы ничего не обещали. Я помню.
Он говорил спокойно, только взгляд всё время возвращался к узлу в Сониных руках.
— А Порфирий? — спросил я. — Ваше дело?
— Осталось.
— То есть вы бежите.
— Да.
Я ожидал оправданий и опять не получил. От этого стало ещё труднее отказать: пришлось бы произнести своё желание собственными словами.
Соня подошла к нему.
— Зачем тебе?
Родион взглянул на неё; потом на меня, словно я мог запретить ответ.
— Не хочу, чтобы он родился и вы сказали ему, что меня нет.
— Я так не скажу, — ответила она.
— Знаю. А я всё равно буду здесь.
За стеной кашлянули. Кто-то спускался сверху; нам пришлось посторониться. Женщина с корзиной прошла между нами, и мы все трое замолчали, как дети, затеявшие запрещённое.
Когда шаги стихли, Соня сказала:
— Если поедешь, это не значит, что я вернусь к тебе.
Он кивнул, слишком быстро. Она дождалась, пока он посмотрит на неё.
— Родион.
— Слышу.
Я стоял с книгой в руках и думал, что могу сейчас закрыть её. Действительно могу. Переход принадлежал никому, но средство открыть его держал я, а значит, моя ревность могла притвориться устройством мироздания: нельзя, не хватит листка, опасно, никто не знает.
Не хватит ли листка, я и вправду не знал.
Я показал его обоим.
— Последний раз, — сказал я. — Может быть, последний. Назад не обещаю.
Соня придвинулась ко мне. Родион остался у двери, всё ещё ожидая.
— Вещи есть? — спросил я.
Он поднял маленький свёрток. Я почувствовал раздражение: заранее приготовил. Потом вспомнил, сколько раз сам заранее готовил слова, будто чужой ответ уже принадлежал мне.
— Идите за нами.
* * *
Листок не сразу расправился. Край цеплялся за засохшее пятнышко клея, и я боялся потянуть. Соня положила ладонь мне на запястье.
— Не торопись.
Она была бледная, но голос оставался ровным.
Я расправил сгиб.
Белый свет ударил в глаза. За порогом гудела вентиляция. Родион отступил; только на полшага, но я успел заметить и испытать злое удовлетворение.
Потом Соня шагнула первой, и мне стало не до него.
Она остановилась по ту сторону и оглянулась. Я передал ей узел. Родион прошёл следом, задев плечом косяк. В эту секунду бумага под моими пальцами хрустнула.
Я рванулся вперёд.
Обложка хлопнула по ладони. Меня толкнуло в спину воздухом, или мне так показалось. Я ударился коленом о гладкий пол.
Соня наклонилась ко мне. Родион стоял у стены с открытым ртом. В его волосах застряла белая крошка.
Я раскрыл книгу.
На внутренней стороне обложки осталось несколько полосок бумаги. Между ними просвечивал переплёт.
За дверью была служебная ниша.
Я провёл ладонью по стене. Потом ещё раз, выше. Не знаю зачем; кирпич я прежде тоже трогал.
Соня взяла меня за плечо.
— Хватит.
Мы долго не уходили. Теперь можно было уходить куда угодно.
* * *
Телефон поймал сеть. Я позвонил матери.
— Ты где? — спросила она.
Я посмотрел на Соню, на Родиона, который заслонял глаза от потолочного света, на разорванный листок.
— Можно к тебе?
— Конечно.
— Не одному.
Пауза была короткой, но я успел прожить в ней целую жизнь.
— Сколько вас? — спросила мама.
Мама открыла дверь и сначала посмотрела на мою руку.
Потом на Соню. Потом на Родиона. На их обувь, на узел, на моё лицо — в том порядке, в каком требовалось понять, что делать прежде всего.
— Заходите. Разувайтесь здесь.
Я почему-то обрадовался этому распоряжению больше, чем если бы она бросилась обнимать меня. Нам предоставляли место, где можно было оставить грязные башмаки.
Соня попыталась поцеловать ей руку. Мама растерялась, неловко обняла её, затем посмотрела на меня с таким вопросом, что я поспешил унести вещи в комнату.
Родион остался возле входной двери.
— И вы проходите, — сказала мама по-русски.
Он вздрогнул. До этой минуты он, должно быть, рассчитывал на моё посредничество и одновременно его боялся. Мамин русский отнял у меня маленькую власть, которую я уже успел себе присвоить.
Она поставила чайник. Соня следила за ним, пока он не щёлкнул. Родион вздрогнул снова, постарался скрыть это и задел чашку.
— Горячая, — предупредила мама.
Я начал рассказывать.
Она выслушала про библиотеку, спросила, был ли я у врача, потом о том, принимал ли что-нибудь. Я рассердился, и это помогло ей больше, чем весь рассказ: она узнала обычного меня.
Соня сидела, положив руки на колени. Мама задала ей несколько вопросов; ответы становились всё тише. Я перебил, желая избавить её от мучения.
— Томас, я с ней разговариваю.
Я замолчал.
Наконец мама подошла к окну, некоторое время стояла спиной к нам. Потом вернулась.
— Сегодня здесь переночуете. Всё остальное завтра.
— Ты веришь?
Она посмотрела на меня устало.
— Я вижу, что вы голодные.
* * *
Ночью Родион спал на диване, Соня в моей старой комнате, я на полу возле кухни. Мне было двадцать с небольшим, я привёл домой женщину, беременную от другого человека, и самого этого человека, а мама ходила вокруг и искала ещё одну чистую простыню. Во всём этом было столько неприличной обыкновенности, что от моего великого приключения не осталось почти ничего.
Под утро Соня вышла в коридор. Я поднялся.
— Что?
— Вода шумит.
В ванной подтекал кран. Я завернул его, вернулся. Она стояла босая, в длинной рубашке, прижимая к груди свою одежду.
— Это можно где-нибудь повесить?
Я принёс вешалку. Она поблагодарила. Потом вдруг спросила:
— Ты не жалеешь?
Я хотел немедленно сказать «нет», но слишком хорошо помнил её условие.
— Мне страшно, — ответил я.
Она села на пол рядом с моей подушкой.
— Мне тоже.
Из гостиной донёсся кашель Родиона. Мы оба повернули головы. Я поймал себя на том, что жду, встанет ли она к нему.
Соня заметила.
— Не начинай здесь, — сказала она тихо.
Я лёг, она осталась сидеть и положила ладонь мне на плечо. Так мы дождались утра.
В первый же день я поссорился с матерью из-за денег.
Она спросила, сколько я должен. Я назвал сумму без процентов. Мама подождала.
— И ещё? — спросила она.
Пришлось открыть приложение.
Она надела очки, прочла, сняла. Всё это время я объяснял, на что потратил: лекарства, перевязки, еда. Говорил с возрастающим негодованием, словно она отказывала больным в лечении.
— Я не спрашиваю, зачем, — сказала мама. — Я спрашиваю, сколько.
Мне стало стыдно, и я немедленно напомнил, что привык рассчитывать на себя.
Она посмотрела в сторону гостиной, где спал человек, которого я привёл к ней домой.
Я замолчал.
* * *
Труднее всего оказалось объяснять, откуда они приехали.
В учреждении нас спрашивали о паспортах, о датах, о том, кто может подтвердить сведения. Я сперва рассказывал всё. Потом научился останавливаться на словах «документов нет», потому что после библиотеки люди переставали слышать остальное и начинали медленно повторять вопросы.
Нам помогала женщина из консультационного центра. Она не обещала, что всё будет просто, не говорила, что верит, и записывала то, что мы могли сообщить. На второй встрече попросила, чтобы Соня отвечала сама, через другого переводчика.
Я вышел в коридор обиженный.
Когда она вернулась, я спросил, о чём говорили.
— Обо мне, — ответила Соня.
Я ждал продолжения, и она не сразу поняла, что я жду отчёта. Потом поняла. Мы долго молчали в автобусе.
С документами пришлось ходить ещё много раз. Иногда дело двигалось, иногда возвращалось к вопросу, на который мы уже отвечали. Я перестал обещать, что к следующей неделе всё решится. Соня каждый вечер складывала полученные бумаги в отдельную папку и не давала мне перекладывать их по-своему.
Родион учил английский у маминого кухонного стола. Писал слова мелко, тесно; ошибку зачёркивал так сильно, что рвал бумагу. На девятый день нашлась возможность поселить его отдельно, в комнате у знакомых знакомого. Он уехал сразу, раньше, чем я успел испытать облегчение открыто.
Перед уходом спросил Соню, когда можно прийти.
Она назвала субботу.
— В какое время? — вмешался я.
Они оба посмотрели на меня. Вопрос был разумный; именно поэтому я так его ненавижу в воспоминании.
* * *
Соня записывала английские слова на обороте старых конвертов. «Игла», «нитка», «лево», «остановка». Я хотел научить её красивым выражениям, а она просила, как сказать, что сдачу дали неправильно.
В мастерскую по ремонту одежды она сначала ходила просто разговаривать. Хозяйка говорила медленно, показывала ткани, давала распороть ненужный шов. Соня возвращалась уставшая и довольная. Потом появились небольшие заказы и собственные деньги, которые она клала в конверт.
Однажды я взял оттуда на автобус, оставив записку. Вечером Соня положила записку передо мной.
— Спроси в другой раз.
— Я же верну.
— Знаю. Всё равно спроси.
Я начал говорить, что у нас общее хозяйство. Она слушала с таким терпением, что я услышал самого себя и оборвал фразу.
На следующий день вернул деньги. Она поблагодарила без торжества. Мне предстояло ещё привыкнуть к тому, что граница может существовать и без вражды.
Иногда она плакала о доме. Я пытался отвлечь, показать что-нибудь, включить музыку. Однажды она выключила телефон и попросила оставить её одну.
Я вышел на лестницу. Там сидела мама с корзиной белья.
— Не хочет разговаривать, — сказал я.
— Тогда не мешай.
Мама продолжала складывать полотенца. Я сел рядом и стал подавать ей из корзины вещи. Это было занятие, которое хотя бы не требовало от другого человека быть счастливым.
Генри нашёл меня у университетского входа.
Я надеялся, что он пройдёт мимо. Он подошёл, спросил, что с рукой, потом сказал, что из-за меня ему пришлось самому готовить доклад.
— Представляешь?
Он улыбнулся. Я не улыбнулся.
— Ты пропал, — продолжал он. — Я писал.
— Видел.
— Ладно. Плохой доклад получился, между прочим.
— Бывает.
Он посмотрел на меня внимательнее.
— Деньги нужны?
Вот оно. Снова мог помочь и забыть через минуту. Я уже почувствовал прежнее оскорбление, но вдруг очень ясно увидел его куртку, пакет с бутербродом, красные от ветра уши. Он не знал ни старухи, ни моего пореза, ни того, какое важное значение я придавал нашим отношениям. Просто встретил знакомого, который плохо выглядел.
— Работа нужна, — сказал я.
Он назвал место возле кампуса, где требовался человек на вечерние смены.
Я записал адрес.
* * *
Долг уменьшался медленно. Иногда приходило уведомление о платеже, и я злился на всё, что купил в Петербурге, хотя вещи давно были съедены, изношены или остались за исчезнувшей дверью. После такой злости стыд становился особенно тихим и упрямым.
Я работал по вечерам, учился днём. Миссис Грей вернула мои вещи; чашку завернула в старую газету. Я ожидал упрёков. Она спросила, хорошо ли мне теперь там, где я живу. Я сказал, что да, и не понял, поверила ли она.
Роман оставался у меня.
Я носил его в сумке на работу, ставил возле кровати, проверял обложку. Проход больше не появлялся. Однажды Соня застала меня в библиотечном коридоре: я сам попросил её прийти после приёма, а потом забыл о времени, прижав ладонь к стене.
Она не спросила, зачем. Подождала возле двери.
Дома сказала:
— Отдай.
— Кому?
— Тем, у кого взял.
Я объяснил, что книга теперь важнее всякой библиотечной собственности. Соня выслушала. Потом вынула из шкафа пустой узел, разгладила ткань и сложила обратно.
— Мне тоже хочется иметь вещь, которая всё вернёт, — сказала она.
Через неделю я понёс роман сдавать.
Сотрудница осмотрела испорченную обложку. На секунду мне захотелось сказать: вы не знаете, что держите. Вместо этого я признал, что повредил книгу. Мне объяснили дальнейший порядок, дали заполнить бумагу. Всё было скучно, правильно и мучительно.
Когда я вышел, руки казались пустыми до локтей.
Я дошёл до служебного коридора. Мимо провезли тележку. За приоткрытой дверью была стена. Я постоял, затем вернулся к выходу.
Соня позвонила.
— Отдал?
— Да.
— Идёшь домой?
* * *
Родион узнал об этом в субботу.
Он молчал так долго, что я начал оправдываться. Можно взять другое издание, текст тот же, я уже купил для диплома…
— Там ваша кровь была, — сказал он. — И я её держал. А теперь опять придумываю.
Я понял, что отдал не только свою вещь. Вернуть было уже невозможно — не потому, что библиотека не выдала бы книгу, а потому, что я не мог снова превратить её в дверь, возле которой мы будем ждать.
Я принёс свой новый экземпляр. Родион взял, открыл первую страницу.
— Здесь можно писать?
— Можно.
Он вернул книгу через две недели. На полях были вопросы, иногда сердитые. Возле длинного рассуждения написал: «Я тогда хотел есть». В другом месте зачеркнул несколько собственных слов так густо, что бумага продавилась.
Страница убийства осталась чистой.
— Почему здесь ничего?
Он закрыл книгу.
— Меня там не было.
Я хотел сказать: мог быть. Не сказал. Он знал это лучше меня.
Сын родился в дождливый вторник.
До этого было несколько месяцев ожидания, и каждый из нас ожидал своего. Соня боялась за ребёнка. Я боялся, что окажусь лишним. Родион, кажется, боялся приходить слишком часто и потому приходил реже, чем хотел; во всяком случае, он всегда оказывался возле телефона, когда Соня звонила.
Имя она выбрала Михаил. Спросила нас обоих, нравится ли. Мы ответили, что нравится, с одинаковой поспешностью. Соня впервые за долгое время засмеялась над нами вместе.
В больницу я ехал уверенный, что буду полезен. Запомнил сумку, бумаги, зарядку; дважды проверил всё. Когда стало по-настоящему больно, Соня взяла меня за руку и велела молчать. Я молчал, а в голове непрерывно повторял, что этого в книге не было, никто не объяснил, что делать.
Потом всё изменилось сразу. Я услышал крик и сперва не понял, чей он. Соня лежала с закрытыми глазами. Меня попросили отойти, потом позволили подойти. Я увидел маленькое сморщенное лицо и испугался, что не чувствую того, что обязан.
Чувство пришло позже, когда ребёнок с трудом разжал кулак. До этого он был событием, которое случилось с нами. Теперь оказался занят собственным трудным делом.
Я позвонил Родиону.
— Родился.
Он не ответил.
— Мальчик. Всё… всё хорошо.
— Она как?
— Устала.
— Приехать можно?
Я посмотрел на Соню. Она слышала и кивнула.
— Приезжай.
* * *
В палату его пустили позже. Он вошёл без пальто, которое оставил неизвестно где, и сразу остановился возле кровати. Соня протянула руку. Он взял её, неловко наклонился, что-то сказал так тихо, что я не услышал.
Я отвернулся к окну.
Потом ребёнок заплакал. Родион поднял голову с испугом. Медсестра показала, как держать; он слушал с тем беспомощным вниманием, с каким прежде читал последние страницы романа.
Миша оказался у него на руках.
Я ощутил укол такой мелкий и такой постыдный, что сперва захотел приписать его усталости. Мне дали быть рядом всю ночь; он пришёл — и сразу получил ребёнка. Какая ужасная, простая арифметика.
Соня посмотрела на меня поверх его плеча. Я боялся, что она всё поняла. Она протянула мне стакан и попросила воды.
Я налил. Поставил так, чтобы ей было удобно достать.
* * *
Миша рос, не интересуясь нашими отношениями. Просыпался ночью, пачкал одежду, успокаивался у того, кто вовремя брал его на руки. Иногда это был я, иногда Соня, однажды Родион, который задержался в гостях и два часа ходил по комнате, пока мы с Соней спали сидя.
Он начал приносить деньги. Сначала понемногу, потом больше, когда нашлась постоянная работа. Я спрашивал, хватит ли ему на комнату, слишком заботливым голосом. Он отвечал, что хватит. Оба понимали, о чём на самом деле идёт речь, и оба продолжали.
Однажды Соня сказала сыну:
— Смотри, папа пришёл.
Я находился рядом и ощутил эти слова почти физически. Папа. Значит, я кто?
Вечером признался ей, что было трудно. Она не стала утешать и не предложила другого имени для Родиона.
— Я не могу сделать так, чтобы тебе ни разу не было больно, — сказала она.
— Знаю.
— Тогда чего ты просишь?
Я подумал.
— Пока ничего. Просто говорю.
Она подвинулась ближе. Мы сидели на кухне, слушая, не проснулся ли Миша. Чай остыл. На столе лежал счёт за электричество, и мне вдруг стало дорого, что он лежит здесь, между нами, и что завтра мы будем решать, из каких денег его оплатить.
На защите я едва не рассказал всё.
Преподаватель спросил, почему я так настойчиво различаю намерение Раскольникова и совершённое преступление. Я ответил, что человек мог быть остановлен. Он кивнул: разумеется, мог, но роман написан о том, кто не был остановлен; где в тексте основание для моего вывода?
Перед глазами возникла рука на щеколде.
Я посмотрел на свой шрам. Потом нашёл нужное место, прочёл и попытался объяснить осторожнее. Получилось хуже, чем хотелось, но честнее: я не имел права требовать, чтобы они приняли моё знание за доказательство.
После защиты преподаватель задержал меня. Я решил, что сейчас начнутся расспросы.
— Вы работу ищете?
— Да.
Он помогал киногруппе, которая готовила новую экранизацию «Преступления и наказания». Требовался помощник: сверять сценарий с романом, находить детали, отвечать на вопросы художников. Жалованье было скромным, однако ровно настолько выше моего прежнего, чтобы я начал оправдывать согласие ещё до того, как мне предложили место окончательно.
— Прочтите сценарий, — сказал преподаватель. — Только не пытайтесь вернуть в него весь роман. У них два часа.
* * *
Соня выслушала новость, кормя Мишу. Он выталкивал ложку языком и сердился, когда её убирали.
— Меня тоже будут играть?
— Да.
— И ты им расскажешь?
Я слишком долго отвечал.
До этого мгновения мне уже представлялась беседа с режиссёром: я объясняю, как Соня держит руки, как замолкает, когда ей больно, какие слова её обижают. Режиссёр поражён точностью. Я говорю, что просто много думал над книгой.
— Нет, — сказал я.
Соня вытерла Мише подбородок.
— Мне не хочется, чтобы они знали.
— Понимаю.
— Ты сейчас понял или раньше?
Я сел напротив.
— Сейчас.
Она кивнула, и мы больше не говорили об этом до самого вечера.
* * *
На первом чтении сценария актриса, которой предстояло играть старуху, попросила карандаш.
Я протянул свой. Она улыбнулась, нарисовала звёздочку возле реплики и откусила кусок бутерброда.
Это почему-то возмутило меня. Настоящая Алёна Ивановна сидела бы иначе, посмотрела бы на меня иначе; у неё не было бы такой тёплой благодарной улыбки. Я уже хотел что-нибудь сказать о характере, когда заметил, что актриса просто завтракает. Мы ещё не начали.
Режиссёр спросил про расположение двери.
Я ответил слишком подробно. Художник показал план; я указал, что шкаф стоял ближе к окну. Преподаватель, сидевший рядом, тихо спросил, где это сказано. Пришлось открыть роман и признать, что точного расстояния нет.
— Тогда нам нужен проход для камеры, — сказал художник.
Я согласился. С таким усилием, будто разрешал переставить мебель в собственной комнате.
Позднее актёр, игравший Родиона, спросил:
— Он в этот момент уже решил? Или всё ещё ждёт, что ему помешают?
Все посмотрели на меня.
— Думаю, ждёт, — сказал я.
— А если помешают, будет благодарен?
Я вспомнил двор, пакет с мукой, пистолет.
— Не обязательно.
Режиссёр оторвался от сценария.
— Вот это оставим. Попробуем так.
Я почувствовал удовольствие. И вслед за ним страх: оказывается, чужая боль так легко превращается в удачное замечание.
Дома я рассказал Соне только про шкаф. Она слушала, улыбаясь, потом спросила, накормил ли я себя сегодня. В её вопросе на мгновение прозвучала мама, и я вдруг понял, как много людей в моей жизни занято тем, чтобы я поел вовремя, пока я рассуждаю о свободе.
К тому времени, когда начались съёмки, мы прожили в Лондоне почти полтора года.
Я уже не вздрагивал от каждой двери. Иногда мог пройти целый день, не подумав о Порфирии; вечером это обнаруживалось, и я чувствовал себя предателем, хотя он не просил помнить о нём ежечасно. Соня спрашивала о нём редко. Мы оба знали, что спрашиваем человека, который знает ровно столько же.
Родион научился ездить через весь город без моей помощи. У него появилась куртка, которую выбрал сам, и привычка проверять прогноз погоды, не веря ему до конца. Это почти веселило меня: человек, споривший с устройством мира, теперь сердился, что обещали дождь, а дождя не было.
Он пришёл в субботу с деревянной игрушкой для Миши. Игрушка была слишком сложной; он сел на пол, стал показывать, как крутится колесо, а сын старательно обсасывал верёвку.
Мой телефон лежал на столе. На экране была фотография декорации.
Родион увидел её, перестал крутить колесо.
— Это где?
Я объяснил.
Он передал Мишу Соне и взял телефон. Приблизил изображение. Долго смотрел на лестницу.
— Окно лишнее, — сказал он.
— Для света сделали.
Он провёл пальцем, уменьшил фотографию, снова увеличил.
— Можно прийти?
Я сразу ответил, что, вероятно, нельзя: съёмочная площадка, посторонних не пускают, надо узнавать. Он положил телефон.
Соня посмотрела на меня.
Мне пришлось спросить себя, чего я боюсь. Что ему станет плохо? Что он что-нибудь сделает? Или того, что люди, перед которыми я наконец стал знатоком, увидят рядом человека, которому не требуется сверяться с книгой?
— Узнаю, — сказал я.
* * *
Соня на студию не захотела.
Родион предложил ей поехать вместе. Она покачала головой. Он начал объяснять, что это всего лишь игра.
— Тогда сам посмотри, — сказала она.
В её голосе не было вызова. Она действительно предоставляла ему то, чего не хотела для себя.
Вечером я рассказал ему, как снимают: несколько раз одно и то же, искусственная кровь, остановки, люди вокруг. Он слушал внимательно, но я чувствовал, что отвечаю не на тот вопрос.
— Зачем тебе? — спросил я наконец.
Он посмотрел на мою ладонь. Шрам побелел; я почти перестал замечать его, если не было холодно.
— Я всё думаю, что потом опустил бы руку, — сказал он. — Ты схватил, и я теперь могу думать сколько угодно.
— Это фильм.
— Знаю.
— Там тоже не будет ответа.
— Знаю, — повторил он с раздражением. — Но хоть не буду сам всё время загораживать.
Я не вполне понял, однако спорить перестал.
* * *
У ворот студии он долго искал документы. Пока проверяли имя в списке, его лицо стало таким знакомым, петербургским, что я чуть не вмешался. Но охранник уже нашёл запись и протянул пропуск.
Родион надел его, отойдя от турникета. На карточке было имя и слово «гость». Он провёл пальцем по пластику, потом убрал руку, заметив, что я смотрю.
В павильоне пахло краской, деревом и кофе. Мимо пронесли часть стены. Родион посторонился, увидел обратную сторону — бруски, шурупы, написанные маркером цифры.
— Здесь, — сказал я.
Старухина дверь стояла в нескольких шагах от нас.
Он остановился.
Мне хотелось всё объяснить заново, но рядом кто-то громко засмеялся, и Родион вздрогнул. Алёна Ивановна сидела на складном стуле с бумажным стаканчиком. Увидев меня, помахала.
Из-за перегородки вышел молодой актёр в потёртом пальто. Говорил по телефону, жалуясь, что освободится поздно. Закончил, убрал аппарат в карман и попросил поправить воротник.
Родион смотрел на него, не мигая.
— Это ты, — сказал я и тотчас пожалел о словах.
Актёр заметил нас, подошёл познакомиться. Я перевёл. Он услышал имя гостя, улыбнулся и спросил, не родственник ли тот знаменитого героя.
Я успел ответить раньше Родиона:
— Совпадение.
До чего же охотно я произнёс это слово.
Родион спросил у актёра, трудно ли потом заснуть. Тот не сразу понял, затем ответил, что после съёмочного дня спит прекрасно, только рано вставать.
Родион кивнул. Мне показалось, он ожидал другого. Может быть, чтобы чужому человеку тоже досталось хоть немного его ночей.
Перед съёмкой нам показали, где стоять.
Родион обошёл декорацию. Заглянул за шкаф, увидел пустоту и металлические стойки. Я объяснил, что этой стороны в кадре не будет.
— А там? — спросил он, указав на дверь в другую комнату.
— Ничего. Стена павильона.
Он подошёл к косяку, провёл ладонью по дереву. Здесь всё было гладкое, без щепок. На секунду я испугался, что он ударит стену, проверяя, настоящая ли. Но он только отступил, чтобы пропустить осветителя.
Человек, отвечавший за реквизит, попросил ничего не трогать без него. Родион кивнул. В его послушании было что-то мучительное: когда-то он просил впустить его в будущее, теперь ему объясняли, как вести себя возле собственной двери.
Режиссёр отвёл меня в сторону.
— Ваш знакомый в порядке?
— Да.
Он помолчал, не отводя глаз.
— Не знаю, — поправился я. — Если понадобится, уйдём.
— Хорошо. Только предупредите.
Я вернулся к Родиону. Спросил, не хочет ли он выйти подышать. Он покачал головой.
* * *
Пока переставляли свет, я вспомнил Генри.
Почему именно его — не знаю. Наверное, потому, что он был бы здесь совершенно счастлив. Сфотографировался бы у двери, поговорил с актрисой, потом рассказал знакомым. В моём прежнем высокомерии это означало бы, что он поверхностный человек. Теперь я впервые не нашёл, в чём его обвинить. Ему не довелось держать топор. Не всякое незнание заслужено.
Рядом со мной Родион потирал пальцы. Я спросил, холодно ли ему.
— Нет.
Он смотрел на монитор.
На экране появилась дверь. Свет, которого в настоящей квартире не было, сделал её неожиданно правдивой: потемневшая ручка, узкая щель, глаз старухи. Я перестал видеть стойки и людей вокруг.
Актёр протянул свёрток.
Алёна Ивановна повернулась.
Я узнал движение ещё до того, как рука вышла из-под пальто. В ладони стало горячо; тело вспомнило быстрее, чем я успел сказать себе, что знаю всё про эту съёмку.
— Стойте"'!
Крикнул я.
На площадке замолчали. Актёр опустил руку. Кто-то спросил, что случилось.
Я держал Родиона за рукав. Очень крепко. Он посмотрел на мою руку, потом на меня.
— Простите, — сказал я по-английски.
Режиссёр подошёл, спросил, нужна ли вода. Я кивнул. Мне дали стакан, и я не мог заставить себя пить, потому что все ждали, пока выпью.
Актриса сняла чепец. По её лбу проходила красная полоса от тесёмки. Она спросила, всё ли хорошо. Я сказал, что да. Мы оба знали, что нет, и оба были благодарны за возможность больше не спрашивать.
* * *
Я повёл Родиона к выходу.
Он остановился.
— Ты иди. Я останусь.
— Зачем?
Он кивнул на монитор.
— Не видел.
Я захотел сказать, что ему и не нужно видеть. Защитить его от ответа, который он сам просил, и заодно защитить себя. Рука у меня всё ещё болела, хотя болеть было нечему.
— Она потом встанет, — сказал я.
— Слышал.
Он произнёс это без раздражения. Ему не требовалось моё разрешение. Я постоял возле него и вернулся на своё место.
Режиссёр посмотрел на меня. Я кивнул, на этот раз не обещая больше, чем мог.
Снова хлопнула хлопушка.
Старуха открыла дверь. Актёр вошёл. Свёрток, взгляд, движение плеча. Я смотрел на экран, чувствуя рядом Родиона, и не держал его за рукав.
Удар показали так, что я не увидел самого удара. Увидел, как изменилось лицо. Потом тело на полу, нелепо вывернутая рука, край одежды. Всё длилось недолго. Гораздо меньше, чем я успел передумать.
— Снято.
Актриса не сразу поднялась. Кто-то подошёл проверить грим, поправил ей рукав. Родион сделал маленькое движение вперёд. Затем она села, засмеялась над чьей-то репликой и приняла халат.
Он опустился на ящик.
Я сел рядом.
Долго мы молчали. Вокруг опять задвигались люди; надо было менять ракурс, переносить свет, успевать до обеда. Наше молчание никому не мешало.
— Я всё твою руку помнил, — сказал он наконец. — А её лица не хотел.
Я посмотрел на актрису. Она стояла спиной к нам, разговаривая с помощницей. Мне тоже было легче помнить собственную руку.
Я не сказал этого вслух. Побоялся, что опять начну делиться виной так, чтобы оказаться рядом с ним даже здесь.
* * *
Телефон завибрировал.
Соня прислала видео. Миша стоял у дивана, держась за край. Посмотрел куда-то за камеру, разжал пальцы. Сделал два шага и сел. Немедленно рассердился. Соня засмеялась, но не подняла его сразу: ждала, попробует ли ещё.
Я посмотрел запись один раз. Потом второй.
Родион сидел рядом, ссутулившись. Я мог убрать телефон и рассказать позже; никто бы не заметил этой маленькой отсрочки. Он столько раз получал то, что я считал своим, что мне захотелось оставить себе хотя бы первые шаги.
— Соня прислала, — сказал я.
И протянул аппарат.
Он взял его обеими руками. На экране ребёнок снова отпустил край дивана. Родион подался вперёд, словно мог успеть подхватить.
Запись кончилась.
Из-за декорации выглянула старуха, уже в халате, и спросила, не идём ли мы пить чай. Я ответил, что сейчас.
Родион всё ещё держал телефон.
— Ещё можно? — спросил он.
Я показал, куда нажать.
Миша встал. Постоял, цепляясь за диван. Отпустил одну руку, затем другую. Мы оба наклонились к экрану.